Мо Янь – Большая грудь, широкий зад (страница 153)
В голове зашумело, кровь понеслась по извилинам сосудов, как электрический ток. Застывшее и отяжелевшее за долгие годы жизни на голой земле тело вдруг ожило, и он резко вскочил, будто выросшее на ровном месте дерево. Узкие глаза японки округлились, рот раскрылся, и она, издав странный звук, повалилась навзничь, словно подгнивший стебель. Пичуга ринулся к ней, как голодный тигр. Его трясло в ознобе, руки суетливо хватали ледяные, словно дохлые рыбки, груди, и они жгли пальцы, подобно пирожкам, только что вынутым из печи. Дрожа, он стал неуклюже стягивать с женщины завязанный на талии матерчатый пояс. Оттуда выкатились две помятые вареные картошины, от которых исходил такой умопомрачительный дух, что на них тут же обратились все чувства и помыслы. Под его помутившимся взором это были две шаловливые белки, которые в любой момент могут ускользнуть, и когда, забыв обо всем, он схватил их, то ему даже почудился тоненький писк. А потом – невыносимая удушающая боль в горле. В руках уже ничего не было: картошины то ли укатились, то ли провалились в живот. И тут он понял, что ими-то и подавился. Погладил горло, а во рту еще чувствовался вкус этих картошин. В животе урчало, текла слюна, восхитительные картошины так и стояли перед глазами. Он обшарил все тело женщины, осмотрелся вокруг и, не обнаружив вожделенной картошки, приуныл. Поднялся, собравшись было уйти, но, бросив взгляд на распластавшиеся груди женщины, начал постепенно осознавать, что не сделал что-то важное и так вот уходить негоже. А эта японка, раскинувшаяся перед ним, не та ли самая, что навела облаву на двух братьев-китайцев, из-за чего они и погибли?! Из глубин памяти поднялось все пережитое: вот его угоняют на работы из Гаоми, потом рабский труд на шахте в Японии, разлука с юной и чистой девочкой из семьи Шангуань… Ненависть к японцам возгорелась в нем с новой силой, и где-то высоко над головой почудился звонкий крик: «Уделай ее, отомсти!» Он с ожесточением сдернул с японки штаны и обнаружил под ними грязные трусы. Темно-красные, с черной заплатой величиной с ладонь. Его будто холодной водой окатили: он вдруг вспомнил, как когда-то давно он переодевал для похорон мать, убитую подлецом из дунбэйского Гаоми, и на ней тоже были такие красные трусы с такой же черной заплатой. И тут его вытошнило: желудок изверг и картофельное месиво, и кукурузные зерна. Чудовищная потеря! Корчась от боли, он сгреб две пригоршни земли и бросил на тело женщины. Потом встал и, шатаясь, побрел обратно в горы…
Приподнявшись на локте и растроганно глядя в лицо Пичуги, Лайди пробормотала:
– Милый! Какой ты славный…
Пичуга терся жесткой щетиной о вишенки ее сосков:
– Пойди я на это, нарушил бы законы Неба и тебе бы навредил! Не смог бы вернуться в Гаоми, тебя бы не встретил…
Со сладостной болью в сердце оба страстно приникли друг к другу, словно желая раствориться один в другом. Они меняли позиции, хотя никто их этому не учил, от избытка чувств лепетали глупости, а заливающий их тела лунный свет был сродни отравленному вину.
Только за полночь они поднялись, оделись и отправились за цаплями. На болоте дул ветерок, распустившиеся в ночи цветы источали пьянящий аромат, какие-то большие белесые птицы с криком взлетели навстречу лунному свету. Стая других птиц облепила невысокое деревце, словно плоды. «Как же несравненно красива луна этой ночью!» Опираясь на Пичугу, Лайди зашла в камыши. На расстоянии полета стрелы, там, где ноги уже увязали, она действительно увидела двух цапель, попавших в силки. Обессилев от попыток вырваться, они уткнулись в ил длинными клювами стального цвета.
– Может, отпустим? – тихо спросила расчувствовавшаяся Лайди.
– Как скажешь! – согласно кивнул Пичуга.
Всякий раз с наступлением сумерек цапли стаей взлетали и опускались на болота в великолепии лучей вечерней зари. Их неброское оперение мелькало подобно коже бедра в разрезе платья несравненной красавицы.
Чтобы спасти нас от смерти, четвертая сестра продала себя в проститутки, и это стало затаенной болью семьи Шангуань. Она и так совершила для нас благодеяние, а когда появилась неизвестно откуда, да еще с укрытыми в лютне-пипа драгоценностями, из глаз матушки, как жемчужинки с порванного ожерелья, покатились слезы. Семью раскидало, как ветром облачка, – кто умер, кто сбежал. Немудрено, что матушка расчувствовалась, когда появилась четвертая сестра. О ней ведь столько лет не было известий!
Драгоценности сестры реквизировал один из ганьбу – функционеров коммуны, она вернулась домой со сломанным инструментом в потрепанном футляре. Обнявшись с матушкой, они рыдали до изнеможения, казалось, выплакали все слезы.
– Мамочка, – говорила она, глядя на седую голову матушки, – я и не чаяла свидеться с вами… – И, не договорив, снова разрыдалась.
– Сянди, Сянди, доченька моя горемычная… – гладила ее по плечу матушка.
Когда Сянди наконец спросила о своих сестрах, матушка только рукой махнула:
– И не спрашивай!
– Ну, Цзиньтун здесь, так что я спокойна, – глянула на меня сестра. – Значит, род Шангуань не прервется.
– Глупышка ты моя, – уныло вздохнула матушка. – Какой уж тут род, до того ли нынче…
Жизнь четвертой сестры была полна горя и страданий. Мы много не расспрашивали, чтобы не бередить ее незаживающие раны. Но кое-кто думал совсем иначе, им каждый день хотелось щекочущего нервы представления. Конечно же, за счет семьи Шангуань.
Четвертая сестра из дома почти не выходила. Но слух о том, что вернулась дочка Шангуань, бывшая проститутка, которая накопила несметные богатства, облетел весь дунбэйский Гаоми.
Иногда я ходил в поле и разорял мышиные норки, чтобы найти немного зерна. И вот однажды, игриво подхихикивая, ко мне подплыла Фань Гохуа, жена Хромого Чэня:
– Что же это ты, почтенный братец? Неужто охота копаться в мышиных норах из-за горстки гнилого зерна? Или опасаешься, что на какую-нибудь безделицу из драгоценностей твоей четвертой сестры вагон риса и заморской муки не купишь?
Я с отвращением уставился на эту женщину: вся деревня знала, что она якшается со своим свекром.
– Чушь ты городишь!
Подойдя ближе, она понизила голос:
– Говорят, братец, у нее есть жемчужина, что в темноте светится, большущая, с куриное яйцо. Якобы светит так ярко, что ночью в доме все красным светом залито, а издали глянешь – будто пожар. Вот бы посмотреть на нее хоть одним глазком! Поговорил бы с сестрой, может, даст тетке поносить какое-нибудь маленькое украшеньице – жемчужинку с горошину или цепочку с волосок. – Подмигнув, она похотливо зашептала: – Не гляди, что лицом черна, я как арбуз – корка пестрая да толстая, а мякоть сладкая, нежная…
Хоть и сидела сестра дома, беда не обошла ее стороной. Вот уж правда, деревья не хотели бы качаться, да ветер не унимается. В народной коммуне вспыхнула эпидемия классовой борьбы, и в актовом зале устроили выставку наглядной агитации, уже вторую в истории дунбэйского Гаоми, и она мало чем отличалась от предыдущей: те же топорные рисунки, сюжеты которых вертелись вокруг семей Шангуань и Сыма, будто их история и была историей всего уезда. На эти картинки народ внимания не обращал, а вот что касалось Сянди, тут интерес был огромный. Руководящие кадры коммуны, гады ползучие, выставили на всеобщее обозрение все, что она скопила за свою жизнь. Блеск золотых и серебряных украшений просто притягивал всех.
Через три дня интерес к украшениям угас, а классовая ненависть ничуть не выросла. Руководство решило искать новые пути и предложило выступить самой четвертой сестре.
В наши ворота забарабанил замсекретаря парткома коммуны по пропаганде Ян Цзефан. У этого очкарика плешь отливала желтизной, как ковш для воды, ротик маленький, а щеки как у обезьяны. Явился он в сопровождении четырех ополченцев с карабинами.
Сестру постоянно трясло, она хлопала себя по карманам, ища сигареты. Курила она уже давно, и ее белоснежные зубы пожелтели. Наконец сигареты нашлись, она прикурила и затянулась. Экономная матушка с трудом сносила эту вредную привычку даже у родной дочери, сделавшей для семьи столько добра. Сигареты «Циньцзянь»255 покупал для сестры в кооперативе я, по гривеннику пачка. Думаю, денег у нее всего-то и оставалось что на пару пачек таких сигарет. Когда она затягивалась, щеки у нее вваливались, потрескивал, разгораясь, огонек сигареты, и вокруг разносился запах низкосортного табака с примесью горелого тряпья. В какой-то миг я понял, что сестра постарела. Мутный свет из смотрящих исподлобья глаз походил на густую и клейкую желтую смолу, – казалось, к нему мухи могут прилипнуть. Возможно, это был страх, а может, и не страх. Может быть, ненависть, а может, и нет. Сейчас ее обезображенное старостью лицо было затянуто табачным дымом, а вообще мало кто осмеливался смотреть ей прямо в глаза.
– Открой, Цзиньтун, – велела навидавшаяся всякого матушка. – Коли счастье – значит, не беда, а коли беда – не сбежишь никуда.
Ворота отворились, и, задрав нос и выпятив грудь, вошел член парткома Ян. На лице у него застыло присущее всем ганьбу заносчивое и самодовольное выражение. Росточком не вышел, а энергии хоть отбавляй – торчит, как ослиный уд. Ополченцы, храбрые за спиной начальника, стянули с плеч карабины и принялись хлопать по ложу. Прищурившись, матушка смерила Яна взглядом. У того спеси сразу поубавилось, он кашлянул пару раз по-козлиному и обратился к четвертой сестре: