Мирай – Нечистая: Исповедь (страница 2)
Я не задавалась вопросом, как можно так прощать. Я просто зафиксировала: это норма. Так работает.
Анализ момента: Здесь был заложен фундамент всех будущих катастроф. Секс стал неразрывно связан с болью и унижением. Угроза смертью преподала урок абсолютной беспомощности и токсичной вины: само твоё существование – провокация для насилия над любимым человеком. Вывод «маму не выбирают» сформировал картину мира, где женщина – пассивный объект, обречённый на страдание. Здесь рождается тот самый ступор, та самая неспособность реагировать на чужие слёзы, ведь любое действие в детстве лишь умножала боль. Здесь же зародилась и ненависть к уязвимости – своей и чужой.
Глава 3. Сергей. Урок о том, что доброта ненадёжна
После бегства от одного монстра мы нашли, как казалось, пристанище. Сергей. У него были золотые руки и тихая улыбка. Для моей сестры, совсем крохи, он стал «папой». Для меня, семилетней, он стал иллюзией безопасности. В его присутствии стены переставали пропускать холод, а в воздухе витало обещание нормальности. Он был добрым. Когда был трезв. В одну из ночей мы были в гостях у подруги мамы, ее звали Маша. Я увидела что он с ней целуется, изменяет моей матери, я уже тогда понимала что не стоит говорить об этом маме, и не стала. Уже тогда я поняла что это мужская натура, но он был добрым, сестра называла его папой, я ничего не сказала маме.
Но в этом доме, как и в предыдущем, жил двойник. Он прятался в шёпотах за закрытой дверью спальни, в странной, тягучей тишине между ним и матерью, в стеклянном блеске его слишком расширенных зрачков. Я услышала обрывки фразы: «Точно хочешь?.. Коли…». И откуда-то из глубин инстинкта выползла чудовищная деталь – «под коленку». Мозг отказался понимать, но тело запомнило: здесь есть тайна, и она пахнет химической горечью и страхом. Мать стала частью этой тайны. Доброта, оказалось, могла иметь наркотический привкус.
И тогда в мою жизнь вошёл Мухтар. Огромный пёс с душой, больше его самого. В его глазах не было двойного дна, расчёта или тайны. Только прямая, безоговорочная преданность. Я всегда испытывала к животным эмпатию мгновенную и полную – то, что было отнято у меня в отношениях с людьми. Люди были сложными, грязными, жестокими. Звери – нет. Они были символами той чистоты, в существование которой я ещё наивно верила. Мухтар стал моим молчаливым исповедником, единственным существом, которое любило, не требуя взамен ничего, кроме ладони на голове.
Поэтому то, что случилось, было не просто жестокостью. Это было осквернение последнего святого в моём мире.
Мы уехали в деревню, оставив пса с ним. Когда вернулись – цепь во дворе была пуста. Не было радостного лая, неторопливого постукивания когтей по полу. Был вакуум. А потом, откуда-то, я узнала правду. От матери. Она рассказала, что Сергей с другом в наркотическом угаре взяли нож и зарезали Мухтара. Что был таз. И что, пока нас не было, он угощал этим мясом своих друзей. Говорил, что это оленина.
Мать сказала, что выкинула тот таз. Тогда я не задумалась. Мне было семь. Но сейчас, когда я пишу это, меня накрывает: а выкинула ли она мясо? Или мы его ели? Я не знаю. И никогда не узнаю. Мысль о том, что я могла есть свою собаку, живёт во мне теперь всегда. Где справедливость? В мире, где можно убить чистое существо, скормить его плоть под ложным именем и остаться в итоге «добрым Сергеем»? Я не видела её. Не вижу до сих пор.
А через несколько дней Сергей, как ни в чём не бывало, привёл нам новую собаку. Взрослую. Где он её взял – не знаю. Как будто таза с мясом не было. Как будто можно заменить одно живое существо другим, как сломанный пылесос. Не видел, не чувствовал, не понимал никакой связи между вчерашним мясом и сегодняшним новым узником на цепи. «Добрый человек» и «чудовище» мирно уживались в нём, не замечая друг друга. Это было страшнее любой целенаправленной, осознанной злобы. Это было абсолютное, леденящее душу расщепление.
Развязка наступила, когда его «двойник» победил окончательно. Передоз. Синее тело на полу. Пена. Мигалки. И мать, которая снова осталась одна. Он выжил. Чудом. И вскоре уехал в другой город, где быстро женился. Наша короткая, гнилая изнутри иллюзия «почти-семьи» рассыпалась в прах, оставив после себя только запах химической горечи, собачьей крови и страха.
А мать погрузилась в новый, беспробудный запой. Её слёзы текли теперь не от синяков, а от «несчастной любви». Они лились рекой, тихо, безнадёжно. Сестра, маленькая и испуганная, подходила ко мне и шептала: «Мама плачет». Но я не могла подойти. Не могла обнять. Не могла сказать ни слова. Что-то внутри меня, в самой глубине грудной клетки, сжималось в твёрдый, холодный, непробиваемый камень. Её слёзы были частью того же бесконечного, проклятого цикла, который я уже знала наизусть. Подойти к ней, утешить её – значило войти в этот цикл. Признать его законность. Согласиться с его правилами. Мой организм, моя психика на глубинном, клеточном уровне отказывались это делать. Это был защитный рефлекс. Когда плачет мать, мне хочется не обнять её, а убежать. Заткнуть уши. Спрятаться. Это не бессердечие. Это – инстинкт самосохранения.
Анализ: Эпоха Сергея стала уроком абсолютной ненадёжности. Доброта оказалась химически нестабильной, условной, способной в любой момент, под воздействием «двойника» (наркотиков, болезни, обстоятельств), превратиться в немыслимую, бессмысленную жестокость. Это сформировало глубинное, параноидальное недоверие ко всем без исключения: если самый добрый, самый «почти-отец» может стать убийцей твоего единственного друга, то чего ждать от других? История с Мухтаром также закрепила экзистенциальную ярость и ощущение тотального абсурда и несправедливости мироустройства. А неспособность утешить мать – это не черствость, а травматическая блокада аффекта. Соприкосновение с её болью, с её сломанностью, угрожало растворить мои хрупкие, едва намеченные границы, утонуть в её отчаянии. Отказ от утешения был попыткой сохранить остатки собственного «я», построить хоть какую-то плотину против всеобщего потопа страдания.
Глава 4. Юрий. Тёплый дом и публичное унижение
Потом был Юрий. Ещё один мужчина с «золотыми руками», но на этот раз – алкоголик, такой же, как моя мать. Мне было лет одиннадцать. Мы переехали к нему в квартиру. И это было, как ни парадоксально, улучшением. Там было тепло. Там была ванна. Этого хватило, чтобы я закрыла глаза на всё остальное.
Сверху, этажом выше, жила противная, вечно всем недовольная старуха. Она сразу нас возненавидела. И однажды, когда я вышла на балкон, она, выглянув из своего окна, пронзительно, на весь двор закричала: «Проститутка малолетняя! Хату отжать решили!»
Мне было одиннадцать. Я стояла, прижавшись к перилам, и не понимала. Почему взрослый человек может так со мной разговаривать? Что я ей сделала? Я чувствовала только волну жгучего, всепоглощающего стыда. Она вызвала опеку.
Когда приехали те две женщины из органов, я открыла им дверь. Мать с Юрием были на кухне. Я сказала, глядя в их сторону: «Ну чё, допились?» Женщины прошли, оглядели чистую, тёплую квартиру. Их интересовали только условия. Они ушли.
А потом мать избила меня. За ту самую фразу. Удары сыпались, а её слова врезались в память намертво: «Ты мать родную продашь!»
Я лежала на диване, в боли и непонимании. Я же правду сказала. Почему правда, произнесённая вслух, карается так жестоко? Урок был ясен: правду говорить нельзя. Молчи. Терпи.
Их отношения закончились жестоко, публично, унизительно.
Я была у бабушки. Мать с сестрой остались в квартире Юрия. Там собралась пьяная компания. Кто-то начал оскорблять мать. Она не выдержала и вылила на обидчицу воду из чайника. Тогда за неё вступился какой-то мужик. Он схватил мою мать за волосы и выкинул на улицу босиком, вместе с моей маленькой сестрой. На улице была зима.
После этого мы вернулись жить в наш холодный, вонючий дом. Тёплый островок с ванной был потерян. Но потеряно было не это. Было потеряно последнее наивное детское убеждение, что где-то может быть просто тепло и безопасно. Если даже в тепле, в нормальных условиях, тебя могут так публично вышвырнуть на мороз, значит, безопасность – иллюзия.
Глава 5. Виктор. Голод и похабные шутки
Потом был Виктор. Самый обыкновенный алкоголик, водитель такси. Мать работала диспетчером в той же конторе. Времена, как всегда, были тяжёлые. Денег катастрофически не хватало. Они уходили на самое необходимое, а чаще – на самое дешёвое пойло. В доме воцарился тот особый, беспросветный вид нищеты, когда в холодильнике – пустота, а в воздухе – запах голода и отчаяния.
Денег хватало только на булку хлеба. Иногда – на пачку дешёвых макарон. Я стремительно худела. Тело, ещё подростковое, начало потреблять само себя. Но голод был не только физическим. Он был социальным. Стыдным.
Подруги спрашивали: «Ты что, на диете?»
Я врала. Гладко, глядя в глаза: «Да, у меня такая диета. Худею».
Эта ложь была моим щитом. Признаться, что дома нет еды, что я голодаю не по выбору, а по безысходности, – значило обнажить ту самую, вонючую, нищую изнанку своей жизни, которую я так старалась скрыть. Голод от безысходности нужно было прятать за модным словом «диета». Так выглядело моё достоинство в шестнадцать лет – способность солгать о причине собственного истощения.