18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Милана Панова – Ведьма из Сызрани. Ведьма в декрете (страница 3)

18

Модест фыркнул. Закрыл глаз.

Василиса смотрела на них. На кота и чёрта. Которые спорили, как старые супруги. На спящих детей. На Фрола Евсеича с картами. На курицу, которая дремала на печке.

И вдруг засмеялась. Тихо, чтобы не разбудить детей. До слёз.

С того четверга Еремей Касьянович приезжал не только по четвергам.

Сначала — по четвергам и понедельникам. Потом — по четвергам, понедельникам и пятницам. Потом Глеб Борисович позвонил из Сенгилея и сказал, что маяк на зиму закрывают — «музей до апреля, туристов нет, Поля в Москву едет, к Евдокии Марковне, ей сто пятнадцать, помочь надо», — и что Еремей, наверное, мог бы пожить у Кругловых. Если, конечно, они не против.

Фрол Евсеич был не против. Он сказал «лавка у печки — его», и это прозвучало так, будто домовой двести лет ждал, чтобы кто-нибудь занял эту лавку.

Модест был против. Он сказал, что «чёрт в доме — к беде». Потом подумал. Сказал: «Ну, этот — к пирогам». И больше не возражал.

Егор был не против. Он сказал «наконец-то кто-то поможет» и в тот же вечер впервые за три месяца проспал всю ночь.

Приёмные часы стали официальными. С понедельника по пятницу, с десяти до часу. Еремей нарисовал табличку. Каллиграфически. С завитушками. Повесил на калитку:

«ВЕДЬМА В ДЕКРЕТЕ.

ПРИЁМ ВЕДЁТ ФАМИЛЬЯР (кот Модест).

ПЕРЕВОДЧИК — Е. К.

Пн–Пт, 10:00–13:00.

Детей не будить. Курами не платить».

Последнюю строчку дописал Фрол Евсеич. Карандашом. После второй курицы.

Сызранцы табличку читали. Пожимали плечами. И шли.

Приём вёлся на кухне. Модест сидел на столе — на подушке, вышитой тётей Нюрой специально, с надписью «Его величество». Еремей Касьянович — на лавке, рядом, с Гроссбухом и перьевой ручкой. Клиент — на табуретке напротив. Фрол Евсеич — за печкой, с чаем, «для общего порядку».

Клиент рассказывал. Модест слушал. Смотрел нитки. Говорил Еремею. Еремей передавал — по смыслу.

Иногда — очень по смыслу.

Пришла женщина. Пожаловалась на мужа: храпит. Модест посмотрел нитки. Сказал Еремею: «Муж не храпит. Муж здоров. Она просто его не любит больше. Ей всё в нём мешает. Храп — повод». Еремей помолчал. Посмотрел на женщину. И сказал: «Голубушка, Модест говорит — храп лечится. Но не у мужа. У вас. Вы его когда последний раз за руку держали?» Женщина побледнела. Ушла. Через неделю вернулась. С мужем. Под руку. Сказала, что храп прошёл. Модест сказал Еремею: «Ничего не прошло. Он так же храпит. Просто ей теперь не мешает». Еремей сказал женщине: «Модест рад».

Пришёл мужчина. Попросил приворот на соседку. Модест посмотрел нитки. Сказал: «Нет. Соседка замужем. Счастливо. Пусть идёт». Еремей посмотрел на мужчину. Подумал. И сказал: «Модест говорит, что у вашей соседки есть сестра. В Октябрьске. Незамужняя. Вам — пара». Мужчина уехал в Октябрьск. Модест возмутился: «Я про сестру ничего не говорил!» Еремей сказал: «Я видел её нитку. От соседки к сестре — и дальше, в никуда. Одинокая. И у него — в никуда. А концы — совпадают. Я, Модест, сто тридцать лет на ваши нитки смотрел. Кое-чему научился». Модест долго молчал. Потом сказал: «Ладно. Посмотрим». Через месяц мужчина пришёл с банкой огурцов. Октябрьских. И с приглашением на свадьбу.

Пришла Даша. В четверг. Как обещала. Потом в следующий. Потом — каждый день. Сидела на кухне, пила чай, держала на руках то Гашу, то Алёшу. Плакала меньше. Потом — совсем перестала. Еремей Касьянович разговаривал с ней — о чём, Василиса не слышала, но однажды увидела, как Даша смеётся, а Еремей что-то показывает ей руками, рисует в воздухе тростью, — и Даша сказала: «Ой, правда? Прямо на маяке? Ночью?» Мама Даши — Василиса узнала потом — Дашу не выгнала. Пришла сама. На Верхне-Кирпичную. Посидела на кухне. Попила чаю. Посмотрела на двойню. Сказала: «Ладно. Вырастим». И ушла с Дашей под руку.

Гусев с НПЗ пришёл через три недели. Без портфеля. Сказал, что признался генеральному. Что его не уволили. Понизили. До начальника отдела. Что зарплата меньше. Что жена ругается. Что ему впервые за пять лет хорошо спится. Принёс банку мёда. Вторую.

— Хорошо работаете, — сказала Василиса однажды вечером. Модесту и Еремею. Они сидели на кухне после приёма, пили чай. Модест — молоко с блюдца.

— Модест работает, — сказал Еремей.

— Ерёма работает, — сказал Модест одновременно.

Они посмотрели друг на друга.

— Ну, — сказал Модест. — Вместе.

— Вместе, — согласился Еремей.

Фрол Евсеич за печкой высморкался.

Глава 3. Гаша

К октябрю Гаша поднимала в воздух всё, что весило меньше пяти килограммов.

Бутылочки. Кружки. Ложки. Тарелки — с кашей и без. Погремушки. Книжки. Тапочки. Котёл с бельём — один раз, и то невысоко. Модеста — регулярно. Модест весил одиннадцать килограммов, но, видимо, для Гаши это было не важно. Луи, когда приезжал, — всегда. Луи нравилось. Он висел над полом, растопырив голые лапы, и кричал «Formidable! Encore!», а Гаша смеялась так, что у неё икота начиналась.

Черепашку Касю она не поднимала никогда. Ни разу. Василиса заметила это не сразу. А когда заметила — спросила Модеста.

— Не знаю, — сказал Модест. — Может, она понимает, что Кася — Алёшина. Не её. Чужого не трогает.

— Ей восемь месяцев, Модест.

— Агафья в восемь месяцев…

— Я знаю, — сказала Василиса. — Корову на крышу.

— Нет, — сказал Модест. — Это в семь. В восемь она соседского петуха превратила в курицу. Насовсем. Петух потом яйца нёс. Шесть лет. Соседи радовались.

Гаша видела нитки. Это было уже точно. Она лежала на полу, на одеяле, и смотрела вверх, в пустоту, — и тянула ручки, и хватала что-то, и перебирала пальчиками, как будто играла на арфе. И смеялась. Иногда — хмурилась. Иногда — плакала, вдруг, без причины, глядя куда-то в сторону окна, и Василиса, поворачивая ручку настройки, видела там, за окном, на улице, чью-то тёмную, перекрученную, больную нитку. Прохожего. Соседа. Чужого.

— Она чувствует, — сказал Модест. — Чужую боль. Как ты. Как Агафья. Это хорошо. Это значит — ведьма будет. Настоящая.

— Это значит, — сказала Василиса, — что она будет всю жизнь плакать из-за чужих людей.

— Будет, — согласился Модест. — Все Кругловы плачут из-за чужих. Ты же плачешь.

Василиса промолчала.

Алёша нитки не видел. Почти. Иногда — как в тумане, как говорила Пелагея Саввишна. Он смотрел туда же, куда сестра, — но не тянулся. Просто смотрел. С интересом. И потом чихал.

Зато Алёша видел другое.

Он видел нечисть.

Василиса поняла это в конце сентября, когда к ним зашёл банник. Банник из бани в конце огорода — маленький, голый, красный, с бородой до колен, — пришёл в дом впервые за двести лет. Не через дверь — через трубу. Сказал, что ему Фрол Евсеич велел зайти, «на детей посмотреть, всё-таки при бане родились». Банник при бане родились? Василиса не поняла. Фрол Евсеич объяснил: в бане их первый раз купали, значит — баня их знает.

Гаша банника не заметила. Совсем. Смотрела сквозь него, на печку.

А Алёша — заметил сразу. Уставился. Протянул ручки. Засмеялся. И чихнул. Прямо на банника. Борода у банника задымилась.

Банник потушил её — привычно, ладонью, — и долго смотрел на Алёшу.

— Видит, — сказал он Фролу Евсеичу. — Меня видит.

— Видит, — кивнул Фрол Евсеич.

— Девка не видит, а он видит.

— Девка ведьма. Ведьмы нас не всегда видят. Им нитки мешают. А он — не ведьмак. Он…

— Чёртов крестник, — сказал банник. Медленно. Как будто пробовал слова на вкус. — Дыханием чёртовым дышит.

Фрол Евсеич ничего не ответил. Но Василиса видела, как он посмотрел на банника. Долго. Тяжело. С каким-то странным выражением.

— Ну, — сказал банник. — Ну-ну. — И ушёл. Через трубу.

— Фрол Евсеич, — сказала Василиса. — Что это значит?

Домовой долго молчал. Потом вздохнул.

— Ничего, девка, — сказал он. — Пока — ничего.

Но в голосе у него было «пока».

Позвонила Евдокия Марковна. Сто пятнадцать лет. Из Москвы. Пелагея Саввишна теперь жила у неё на Арбате, в коммуналке, в комнате соседки Тамары, которая уехала к дочери в Тверь. Помогала. Готовила. Читала вслух. Евдокия Марковна говорила, что Пелагея — «лучшая сиделка, какую можно вообразить, только очень строгая, не даёт коньяк в чай».

— Деточка, — сказала Евдокия Марковна в трубку. Скрипуче, громко. — Что у тебя там? Мне Модест через ворона Карла передал — у тебя дети летают?

— Вещи летают. Гаша поднимает.