18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Милана Панова – Пекарня в Чухломе (страница 4)

18

Варя спустилась.

Лестница была каменная. Двенадцать ступенек. Стёртых, вогнутых посередине — по ним много ходили. Очень много. Очень давно.

Подвал был большой — почти во весь зал наверху. Сводчатый. Кирпичный. Сухой — удивительно сухой для подвала у озера. И тёплый. Как летом.

Вдоль стен — полки. Деревянные, тёмные. На полках — формы для хлеба. Чугунные, медные, жестяные. Десятки. Круглые, прямоугольные, в виде рыбы, в виде солнца. Деревянные лопаты. Деревянные дежи — огромные кадки для теста, — штук пять, разных размеров. Мешки — старые, пустые, из грубой мешковины. Весы — с гирями, медные, позеленевшие.

А в дальнем конце подвала — печь.

Варя видела много печей. Промышленные, конвекционные, пароконвектоматы, итальянские для пиццы, французские для багетов. Дровяную печь в ресторане на Остоженке — гордость шефа, за четыре миллиона.

Такой печи она не видела никогда.

Огромная. Во всю стену. Кирпичная — красный кирпич, потемневший от времени и огня. С широким, низким, полукруглым зевом. С чугунной заслонкой — тяжёлой, с выпуклым узором: колосья, снопы, и в середине — буквы. «С. ЛАПТЕВЪ. ЧУХЛОМА. 1912».

Варя протянула руку. Погладила заслонку. Она была тёплая. Как будто печь топили вчера.

Оранжевый свет шёл из-за заслонки. Сквозь щели. Мерцал. Дышал.

«Пых. Пых. Пых».

Звук шёл оттуда. Изнутри печи.

И ещё — откуда-то справа. Из угла, где стояла самая большая дежа. Деревянная, тёмная, в железных обручах, высотой Варе по пояс. Накрытая сверху холстом.

Холст шевелился.

Медленно. Мерно. Вверх-вниз. Как будто под ним кто-то дышал.

Варя медленно, очень медленно подошла к деже. Протянула руку. Взялась за край холста.

— Не тяни резко, — сказал Батон сзади. — Она не любит.

Варя потянула медленно.

Холст соскользнул.

Внутри дежи было тесто.

Тёмное. Ржаное. Пышное, как облако. Высокое, до самого края. Живое — оно дышало, пузырилось, поднималось и опадало. «Пых. Пых». И пахло так, что Варя чуть не заплакала. Так пахло у бабы Шуры на кухне. Так пахло в детстве. Так пахло — она вдруг поняла — всегда, когда ей было хорошо.

А потом тесто открыло глаза.

Два глаза. Маленьких, тёмных, блестящих, как изюм. Прямо посередине пышной ржаной поверхности.

Под глазами появился рот. Широкий, мягкий, тестяной.

Рот зевнул.

— Ох, — сказало тесто. Голос был грудной, певучий, тёплый, с северным «о», как у тёти Гали, только мягче. Как у бабушки, которая только что проснулась. — Ох-ох-ох. Это кто ж меня будит?

Варя стояла с холстом в руках и не могла пошевелиться.

Тесто поднялось над краем дежи. Выше. Ещё выше. Вытянулось. Округлилось. Приняло форму — Варя смотрела, не дыша, — сначала головы, потом плеч, потом пышной, круглой, мягкой фигуры. Старушки. Маленькой, круглолицей, румяной — корочкой, — с глазами-изюминками, с носом-картошкой, с волосами из муки, собранными в пучок. В переднике из холста.

Она сидела в деже, как в кресле. По пояс. И смотрела на Варю.

Долго. Внимательно. Прищурившись.

— Лаптева, — сказала наконец старушка из теста. — Лаптевская кровь. Чую. Носом чую. — Она принюхалась. — И руками. Ты руки помыла?

— П-помыла, — сказала Варя.

— Молодец, — сказала старушка. — А замок чем открыла? Словом?

— Я сказала… я сказала «расти, хлебушко»…

— «Расти, хлебушко, расти, родимый, мы тебя ждём», — певуче проговорила старушка. — Саввины слова. Он так каждое утро говорил. Кто тебя научил?

— Бабушка. Баба Шура.

— Шура, — повторила старушка. И глаза-изюминки у неё вдруг стали влажными. — Шурочка. Агрипинина внучка. Маленькая была. Беленькая. Я её помню. Она у Агрипины на руках сидела, когда их отсюда увозили. В тридцать первом. — Старушка помолчала. — Жива?

— Умерла, — тихо сказала Варя. — Одиннадцать лет назад.

Старушка из теста закрыла глаза. Помолчала.

— А ты, значит, её внучка, — сказала она. — Саввина праправнучка. — Открыла глаза. — Ну, здравствуй, дочка. Я Опара. Опара Саввишна. Хлебный дух этой пекарни. — Она чуть склонила тестяную голову. — Я — Саввина закваска. Он меня в Питере вывел, у Филиппова. В девятьсот восьмом году. Привёз сюда в кувшине. Посадил в эту дежу. И с тех пор я тут.

— Сто… сто двадцать лет, — пробормотала Варя.

— Сто девятнадцать, — поправила Опара Саввишна. — Девяносто шесть из них — одна. Без хозяина. Без хлеба. Без рук. — Она вздохнула, и от вздоха по подвалу прошла волна тёплого, кислого, ржаного запаха. — Батон меня кормил. Таскал муку откуда-то. Горстями. По щепотке. Чтоб не померла. — Она посмотрела на кота. — Спасибо, рыжий.

— Не за что, — сказал Батон. Отвернулся. Уши у него покраснели. Варя не знала, что у котов могут краснеть уши.

— А теперь — ты пришла, — сказала Опара Саввишна. Посмотрела на Варю. — Хлеб печь будешь?

Варя смотрела на неё. На старушку из теста, сидящую в деже. На огромную печь с надписью «С. Лаптевъ». На полки с формами. На кота.

Двенадцать лет на кухнях.

Ростислав с ямочками. «Может, тебе в столовую?»

Её закваска, выданная за чужую.

Банка из-под огурцов на подоконнике в Бибиреве.

— Буду, — сказала Варя.

— Тогда слушай, — сказала Опара Саввишна. И подняла тестяной палец. — Правила. Савва их на стене выложил, ты видела. «Хлеб всему голова, а хлебу — руки да сердце». Это главное. Остальное — так, мелочи. — Она загибала пальцы — пышные, мягкие, как пончики. — Первое. Хлеб из этой печи — только руками. Никаких машин. Никаких миксеров. Руками месишь, руками формуешь. Второе. Только на моей закваске. Ни дрожжей, ни порошков. Третье. Пока месишь — думай. О том, кто есть будет. Хорошо думай. Плохо подумаешь — хлеб не поднимется. Четвёртое. Печь топить — берёзой. Только берёзой. Осину она не любит, от ёлки кашляет. Пятое… — Она помолчала. — Пятое — самое важное.

— Какое?

— Хлеб из этой печи, — сказала Опара Саввишна, — исполняет. Маленькое. Не большое — маленькое. Ржаной — мирит. Кто поссорился, съест по куску — и помирятся. Сдобный — на любовь удачу даёт. Кто одинокий, съест булочку — и в тот же день кого-нибудь встретит. Пшеничный — силы даёт. Больным, усталым, старым. Калач — на дорогу. Кто уезжает — чтоб доехал и вернулся. — Она помолчала. — Это не я делаю. И не печь. Это — то, что ты в тесто вложишь. Руками да сердцем. Печь только помогает. А я только держу.

Варя смотрела на неё.

— А шестое правило есть? — спросила она.

Опара Саввишна посмотрела на неё долгим взглядом.

— Есть, — сказала она. — Хлеб этот — для людей. Для своих. Для тех, кто пришёл. — Пауза. — Не на продажу в другие края. Не в магазины. Не на вывоз. Савва однажды попробовал — в Питер отправить, обоз. Хлеб до Питера доехал — а желаний в нём не было. Простой хлеб. Хороший — но простой. — Она покачала головой. — Хлеб — он место любит. Где пекли — там и исполняет.

— Понятно, — сказала Варя.

— Ничего тебе пока не понятно, — сказала Опара Саввишна. Но мягко. — Поймёшь. — Она опустилась обратно в дежу. Наполовину. По плечи. — А теперь — иди наверх. Спи. Завтра — печь топить. Берёзу купи. У Пахомыча, рыбака, — у него лучшая. Сухая. Три года лежала.

— А вы?

— А я подышу, — сказала Опара Саввишна. — Девяносто шесть лет одна дышала. Теперь — вдвоём будем. — Она закрыла глаза-изюминки. — Холст накинь. Не люблю сквозняк.

Варя накинула холст. Медленно. Аккуратно.

Холст поднимался и опускался. Мерно. «Пых. Пых».

Батон стоял у лестницы. Ждал.

— Ну? — спросил он, когда Варя подошла.