Милана Панова – Кот, который не хотел быть фамильяром (страница 2)
Глаза — серые. Огромные. Испуганные.
— Здравствуйте, — сказала она. Мне. Не Дуняше. Мне.
Я не ответил.
— Вы Модест, — сказала она. — Я помню. Вы на меня шипели. Когда я маленькая была.
Я продолжал не отвечать.
— Тётенька написала, — сказала Марфа. Голос у неё был тихий, хрипловатый, с сызранским выговором — она окала, как бурлак. — В завещании. Что вы теперь — мой. — Она помолчала. — Я не знаю, что с вами делать. У меня никогда не было кота. — Ещё пауза. — Вы что едите?
Тут я не выдержал.
— Сливки, — сказал я. — Из фарфорового блюдца. С золотым ободком. По воскресеньям — паштет из гусиной печёнки. Из французской лавки. Сплю на пуховой перине. Не раньше десяти утра. Не люблю шума, сквозняков, детей и собак. И я не «ваш». Я ничей. Я — Модест.
Марфа смотрела на меня.
И я вдруг понял, что она меня поняла. Каждое слово. Не «мяу» — а слова.
Она меня слышала.
— Сливок у меня нет, — сказала она тихо. — Блюдца с ободком — тоже. Паштета… — Она помолчала. — Я не знаю, что такое паштет. Перины нет. Есть сенник. Детей нет. Собак нет. — Ещё пауза. — Сквозняки — есть. Много. У меня изба на Затонной. Старая. Мамина.
Мы смотрели друг на друга.
— Тётенька написала, что вы мне нужнее, чем я думаю, — сказала Марфа. — Я не знаю, что это значит. — Она подняла корзину. Неловко. Корзина накренилась, я съехал на бок. — Простите. Я не умею.
— Это заметно, — сказал я.
Марфа посмотрела на меня. Потом — неожиданно — улыбнулась. Криво. Неумело. Одним уголком рта.
— Вы злой, — сказала она.
— Я честный, — сказал я.
— Тётенька говорила, что вы поёте, — сказала Марфа. — Частушки. Что вас вся губерния слушает.
— Говорила, — согласился я.
— Споёте мне? — спросила Марфа. — Когда-нибудь?
Я посмотрел на неё. На веснушки. На заплату на локте. На корзину, которую она держала вкривь и вкось.
— Когда-нибудь, — сказал я. — Может быть. Если заслужишь.
Пароход «Ласточка» дал гудок. Отходил через полчаса — обратно, вниз по Волге, в Сызрань.
Марфа поднялась по сходням. С корзиной. Со мной в корзине. Неловко, спотыкаясь, держа корзину то одной рукой, то другой.
Я смотрел на удаляющуюся Самару. На купол собора. На крыши Дворянской улицы. На пристань, где стояла Дуняша в чёрном и махала платком.
И думал: «Евпраксия Тихоновна. За что?»
Глава 2. «Ласточка»
Пароход до Сызрани шёл сутки.
Это были худшие сутки в моей жизни. До того момента. Потом были и хуже — но тогда я этого ещё не знал.
Во-первых, качка.
Волга в конце марта — это не Волга в июле. Это холодная, тёмная, злая река, по которой плывут льдины размером с купеческий дом, и маленький колёсный пароход лавирует между ними, кренясь то на один бок, то на другой. Корзину мою мотало из стороны в сторону. Меня — тоже. Я лежал на дне корзины, вцепившись когтями в прутья, и думал о сливках. О фарфоровом блюдце. О пуховой перине.
Во-вторых, Марфа.
Марфу укачало через полчаса после отхода. Она сидела на палубе, на свёрнутом канате, у борта, с моей корзиной на коленях, и была зелёная. Буквально зелёная. Как молодой огурец.
— Тебе плохо, — сказал я.
— Нет, — сказала Марфа. И перегнулась через борт.
Я отвернулся. Из деликатности.
— Ты когда-нибудь раньше на пароходе ездила? — спросил я, когда она отдышалась.
— Ездила, — сказала Марфа. — Сюда. Вчера. — Она вытерла рот рукавом. — Тоже тошнило.
— Зачем же ты поехала?
Марфа посмотрела на меня. Серые глаза — мокрые, красные от ветра.
— За вами, — сказала она. — Тётенька велела.
— Тётенька умерла.
— Ну и что, — сказала Марфа. — Велела же.
Я не нашёлся, что ответить.
В-третьих — люди.
На палубе было тесно. Мужики в тулупах, пахнущие луком и сивухой. Бабы с узлами и детьми. Купцы в енотовых шубах, курящие трубки. Монашки — две, в чёрном, с чётками. Солдат — один, на костыле, без ноги, возвращался из Севастополя, где был ранен ещё в пятьдесят пятом и шесть лет лежал по госпиталям.
И все они смотрели на Марфу.
Не на меня — на неё. Косо. Насмешливо. С любопытством. Худая, рыжая, конопатая девка в штопаном пальто, зелёная от качки, с корзиной, в которой сидит кот. Кот! Как барыня какая.
— Эй, рыжая, — сказал один из мужиков. Молодой, здоровый, с красной рожей. — Ты чего кота-то везёшь? Мышей ловить? У нас в Сызрани мыши — во! — Он показал руками размер небольшой собаки. — Твоего задушат.
Мужики заржали.
Марфа ничего не ответила. Опустила голову. Покраснела.
Я посмотрел на мужика. На его красную рожу. На кривые зубы. На засаленный тулуп.
И сочинил. Сразу. За секунду. Как всегда.
— «Эх, Сызрань, ты Сызрань, город славный,
У тебя есть парень, он у нас самый главный.
Рожа как свёкла, нос как калач,
Девки как увидят — сразу в плач».
Я пропел это. Громко. На всю палубу.
Мужики, разумеется, услышали «мяу». Громкое, переливчатое, музыкальное «мяу», но всё-таки «мяу».
Но Марфа услышала слова.
Она подняла голову. Посмотрела на меня. Огромными глазами.
А потом прыснула. В ладонь. Громко, неудержимо. Как ребёнок в церкви.
Мужик с красной рожей уставился на неё.
— Ты чего ржёшь?