18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Милана Панова – Кот, который не хотел быть фамильяром (страница 1)

18

Милана Панова

Кот, который не хотел быть фамильяром

Глава 1. Завещание

Меня зовут Модест. Мне двести семнадцать лет. И я никогда — слышите, никогда — не хотел быть фамильяром.

Я хотел быть котом.

Это совершенно разные профессии, что бы вам ни рассказывали. Кот спит восемнадцать часов в сутки. Кот ест, когда хочет, и то, что хочет. Кот сидит на подоконнике и смотрит на улицу с выражением лёгкого презрения ко всему человечеству. Кот никому ничего не должен. Это прекрасная, достойная, спокойная жизнь, и я был для неё создан.

Фамильяр же — это что-то вроде секретаря, сторожа, советника, няньки и громоотвода одновременно. Фамильяр не спит, когда ведьма не спит. Фамильяр ест, когда ведьма вспомнит его покормить. Фамильяр таскается за ведьмой по болотам, кладбищам и чужим огородам, видит нитки, которые не хочет видеть, и выслушивает жалобы людей, которые ему совершенно неинтересны. И за всё это ему не платят. Ни копейки. Ни ложки сметаны сверх обычного.

Я узнал об этом в тысяча восемьсот шестьдесят первом году, в марте, в Самаре, в доме на Дворянской улице. В тот день, когда умерла Евпраксия Тихоновна Сомова. Моя хозяйка.

Мне был пятьдесят один год.

По кошачьему счёту — это почти бессмертие. По счёту фамильяров — юность. Мы, фамильяры, живём долго. Пока есть кому служить. Я служил Евпраксии Тихоновне тридцать четыре года. Попал к ней котёнком — она нашла меня в корзине на Троицком рынке, в восемьсот двадцать седьмом, полудохлого, с гноящимися глазами, — и вырастила. Выкормила с ложечки. Научила видеть нитки. Научила говорить. Научила, как она выражалась, «держать себя».

Держать себя я научился превосходно.

Я был красив. Скажу без ложной скромности — я был самым красивым котом Самарской губернии. Шерсть — как вороново крыло, без единого рыжего волоска. Манишка — белая, треугольная, безупречная, как у лакея в лучшем доме Петербурга. Глаза — жёлтые, круглые, как два новеньких червонца. Хвост — пушистый, длинный, вечно трубой. Вес — девять фунтов. Не толстый — статный.

И у меня был голос.

Я пел. Не мяукал, как обычные коты, а пел. Частушки. Я мог сочинить частушку на любого человека за минуту. Глянул — и готово. Смешно, метко, зло. Ведьмы Самарской и Симбирской губерний приглашали меня на свои собрания. Специально. Чтобы я пел. Им было смешно. А мне было приятно. Меня знали от Ставрополя до Хвалынска. «Евпраксиин кот» — говорили с уважением. «Модест поёт» — говорили с предвкушением.

Евпраксия Тихоновна жила богато. Дом на Дворянской — каменный, двухэтажный, с мезонином. Клиенты — купчихи, чиновницы, однажды даже жена вице-губернатора. Платили серебром. Иногда — золотом. Я спал на пуховой перине в гостиной, ел сливки из фарфорового блюдца с золотым ободком, а по воскресеньям — паштет из гусиной печёнки, который Евпраксии Тихоновне привозили из французской лавки.

Я был счастлив.

А потом она умерла.

Тихо. Во сне. В семьдесят восемь лет. Утром горничная Дуняша вошла в спальню с самоваром — и уронила самовар.

Я лежал у хозяйки в ногах. Всю ночь. Я знал. Я видел, как гаснет её нитка — та, что к жизни, — медленно, как свеча на сквозняке. Я ничего не мог сделать. Я лежал и смотрел. И пел ей. Тихо. Не частушку. Просто — без слов. Она любила, когда я так пел.

Хоронили на третий день. На Всесвятском кладбище. Ведьмы приезжали со всей губернии. Плакали. Я сидел у могилы и не плакал. Коты не плачут. Мы для этого слишком хорошо воспитаны.

А на девятый день пришёл нотариус.

Нотариус был маленький, лысый, в очках, пах табаком и чернилами. Он сел в гостиной, на моё кресло — я ему это потом не простил, — разложил бумаги и начал читать завещание.

Дом — продать. Деньги — в пользу Самарского сиротского приюта. Мебель — продать. Книги — в пользу Самарской публичной библиотеки. Шкатулку с драгоценностями — горничной Дуняше, «за верную службу». Банки с травами — сжечь. Не открывая.

— И последний пункт, — сказал нотариус. Поправил очки. Посмотрел на меня. Почему-то — на меня. — «Кота моего, Модеста, — племяннице моей, Марфе Игнатьевне Сомовой, проживающей в городе Сызрани, Симбирской губернии. Пусть служит ей, как служил мне. Она в нём нуждается больше, чем кто-либо».

В гостиной стало тихо.

Я сидел на подоконнике. Смотрел на нотариуса.

Медленно — очень медленно — слова дошли до меня.

«Племяннице». «Марфе». «Сызрани».

«Пусть служит».

Сызрань.

Я знал, что такое Сызрань. Уездный городишко на Волге, в ста верстах вниз по течению. Пристань, хлебные амбары, кремль с одной башней, грязь по колено, купцы, которые не умеют читать, и мещане, которые не умеют ничего. Там не было французской лавки. Там не было паштета из гусиной печёнки. Там не было ведьминских собраний, на которых я пел. Там вообще ничего не было.

И Марфа.

Я знал Марфу. Видел её два раза. Первый — восемнадцать лет назад, когда её, пятилетнюю сироту, привезли к Евпраксии Тихоновне из Сызрани после смерти матери. Худая, бледная, с огромными серыми глазами, в чужом пальто. Она полгода прожила в этом доме. Не говорила ни слова. Пряталась под лестницей. Боялась меня — я был тогда ещё молод и любил шипеть на детей. Потом Евпраксия Тихоновна отправила её назад, в Сызрань, к какой-то дальней родне, — «у девчонки дара нет, учить нечему, пусть растёт, где родилась».

Второй раз — пять лет назад. Марфа приезжала на Рождество. Восемнадцать лет. Всё такая же худая, бледная, серая. В штопаном платье. С корзинкой сушёных грибов в подарок. Евпраксия Тихоновна приняла её в гостиной, напоила чаем, спросила, как жизнь. Марфа ответила: «Ничего, тётенька». И весь вечер просидела на краю стула, глядя в пол. Я лежал на своей перине и смотрел на неё. И думал: «Бездарная. Пустая. Ничего в ней нет».

И её — мне.

Мне. Модесту. Самому красивому коту Самарской губернии. Первому голосу ведьминских собраний от Ставрополя до Хвалынска.

Бездарную сироту из Сызрани.

— Нет, — сказал я.

Нотариус, разумеется, услышал «мяу». Он снова поправил очки.

— Кот, кажется, возражает, — сказал он с лёгкой улыбкой.

— Кот ещё как возражает, — сказал я. — Кот категорически отказывается. Кот требует пересмотра. Кот подаст жалобу в Губернское собрание ведающих. Кот…

— Модест Евпраксиевич, — сказала горничная Дуняша. Она стояла у двери, в чёрном, с заплаканными глазами. Она меня понимала — у неё был маленький дар, совсем крошечный, по краешку. — Барыня так решила. Барыня перед смертью мне сказала: «Дуняша, Модеста — Марфе. Скажи ему: я знаю, что он злиться будет. Пусть злится. А ехать — надо». — Дуняша всхлипнула. — Барыня сказала: «Он ей нужнее, чем мне был. А она ему — нужнее, чем он думает».

Я сидел на подоконнике.

«Она ему нужнее, чем он думает».

Что это вообще значит?

— Я не поеду, — сказал я Дуняше. — Я останусь здесь. В Самаре. Найду себе другую ведьму. Приличную. С домом на Дворянской.

— Дом продают, Модест Евпраксиевич, — тихо сказала Дуняша. — Через неделю. Купец Шехобалов купил. Он котов не любит. Он собак держит. Борзых.

Я посмотрел в окно. На Дворянскую. На весенний самарский снег, серый, мокрый. На извозчиков. На купол собора вдалеке.

Через неделю здесь будут жить борзые.

— Ну, — сказал я. — Ну хорошо. — И спрыгнул с подоконника. — Но я подам жалобу.

Жалобу я подал. Через ворону Губернского собрания ведающих, которая жила на колокольне Казанского собора.

Ответ пришёл через три дня. Ворона принесла записку. Короткую.

«Воля покойной есть воля покойной. Фамильяр следует за наследником. Езжай, Модест. Не позорь Евпраксию. Председатель Собрания М. Ф. Дёмина».

Матрёна Фёдоровна Дёмина. Старая ведьма из Ставрополя. Она обожала мои частушки. Она хохотала до слёз, когда я пел про её соседку-попадью.

Предательница.

Марфа Игнатьевна Сомова приехала за мной через две недели. На пароходе. Из Сызрани.

Я ждал её на пристани. Дуняша отвезла меня туда в корзине — в той самой, плетёной, в которой Евпраксия Тихоновна нашла меня на Троицком рынке тридцать четыре года назад. Я сидел в корзине на мокрых досках пристани и смотрел на Волгу.

Волга в конце марта была страшная. Лёд ещё не сошёл до конца. По реке плыли огромные серые льдины. Ветер дул такой, что у меня шерсть вставала дыбом против моей воли. Пахло рыбой, дёгтем, мокрым деревом и дымом пароходных труб.

Пароход подошёл к пристани. Небольшой, колёсный, с одной трубой. Назывался «Ласточка». На палубе — мужики в тулупах, бабы с узлами, купцы в енотовых шубах. И она.

Я узнал её сразу.

Она стояла у борта. Худая, бледная. В том же — или в похожем — штопаном пальто. В сером платке. С маленьким дорожным узлом в руках. И с таким лицом, будто она ехала на собственные похороны.

Пароход ткнулся в пристань. Матросы бросили сходни. Люди повалили на берег.

Марфа сошла последней. Остановилась на мокрых досках. Огляделась. Увидела Дуняшу. Увидела корзину. Увидела меня в корзине.

И замерла.

Мы смотрели друг на друга. Она — на меня. Я — на неё.

Она была ещё хуже, чем я помнил. Веснушки — по всему лицу, крупные, рыжие, как отруби. Нос — длинный, острый, покрасневший от ветра. Губы — обветренные, потрескавшиеся. Волосы — рыжевато-русые, выбившиеся из-под платка, торчащие во все стороны, как солома. Руки — красные, в цыпках. На пальто — заплата на локте. На ботинках — грязь до щиколоток.