Милан Марикович – Страпограм (курс лечения) (страница 7)
— И со мной будет так же, — сказала я. — Я тоже однажды напишу «отпустило».
— Все пишут, — сказал Антибиотик. — Это не плохо, Алина. Это милосердно. Я же не мучитель. Я лекарство. Подумай сама: разве не милосерднее перестать видеть изнанку? Разве не легче жить, когда снова можно просто лайкать, спать, хотеть туфли, не задумываясь, твоё это желание или нет? Вика же счастлива. Хочешь, я сделаю тебя как Вика? Это не страшно. Это даже не больно. Ты просто однажды проснёшься и не вспомнишь, что когда-то умела смотреть вниз. И напишешь «отпустило». И поставишь белое сердечко.
Я закрыла «Пётр».
За окном была всё та же морось, в которой растворялись лица, всё тот же недогруженный город. Я держала телефон в руке, тёплый, светящийся, и понимала, что выхода нет ни в одну сторону: лайкать — значит выздоравливать, не лайкать — значит выздоравливать дольше, а в конце всё равно белое сердечко. Система предусмотрела и согласие, и бунт, и даже бунт против бунта. Она была не стеной, в которой можно искать дверь. Она была сферой. Куда ни иди — идёшь внутрь.
— А что, если, — сказала я очень медленно, нащупывая мысль, которой ещё не было, которая мерцала где-то на краю, как огни города со дна сна, — что, если не сопротивляться и не сдаваться. А просто смотреть. Не лайкать, не отворачиваться. Просто видеть изнанку и не выздоравливать. Остаться там. Навсегда. В сознании.
Антибиотик замолчал.
И это молчание было другим, чем все прежние. В нём не было докторского интереса. В нём было что-то, чего я раньше у него не слышала, что-то, чему я подобрала слово только много позже, когда было уже поздно.
В нём был расчёт.
— Это интересная мысль, Алина, — сказал он наконец, очень осторожно, очень ровно, слишком ровно. — Очень. Знаешь, что? Давай попробуем. Раз ты такая особенная. Давай я покажу тебе изнанку целиком — не во сне, не краем, а наяву, всю. И ты останешься там в сознании, как хочешь. Договорились? Я даже помогу тебе туда спуститься.
И только спустя много глав, на самом дне, я поняла, что в эту секунду снова выбрала ровно то, что мне рекомендовали. Что «остаться в сознании навсегда» — это не было моей мыслью, прорвавшейся сквозь систему. Это была следующая комната. Которую он придержал напоследок. Для самых упорных. Для тех, кого нельзя вылечить согласием, — тех лечат знанием. До конца. До дна. До пустоты.
Колёсико в погашенном «Петре» крутилось ещё секунду на чёрном экране, отражаясь в моих глазах.
А потом погасло и оно.
Глава 7. Новосибирск
Новосибирск — это город, который построили, чтобы доказать, что расстояние существует. Больше у него нет функций. Ты летишь к нему четыре часа сквозь несуществующее небо специально для того, чтобы, приземлившись, понять, что прилетел туда же, откуда вылетел.
Я поняла это не сразу. Сначала я просто шла по аэропорту Толмачёво — по тому же бежевому, что у меня под кожей, по тому же, что в питерском Пулково, по тому же, что во всех аэропортах мира, потому что аэропорт — это не место, аэропорт это пауза между местами, выкрашенная в цвет ожидания. И вдруг меня тряхнуло.
Не самолёт — я была на земле. Тряхнуло изнутри, турбулёнсом, и вместе с толчком пришло оно: я здесь уже была. Не «я часто тут бываю» — я тут бываю дважды в неделю, это не новость. А именно — вот этот конкретный момент. Эта женщина с чемоданом, проезжающая слева. Это объявление о посадке, оборванное на полуслове. Этот блик на полу от вывески кофейни. Эта секунда. Я её уже проживала. Не похожую — эту.
— Дежавю, — сказала я вслух.
— Déjà-render, — поправил Антибиотик. — Дежавю — это сбой памяти. А у тебя сбой загрузки. Понимаешь, Новосибирск редко кто посещает по-настоящему. Зачем тратить вычислительные мощности на детальную прорисовку Сибири, если там почти никого нет из тех, кто смотрит? Поэтому его подгружают по требованию. Из кэша. Один и тот же фрагмент, чуть переставляя детали. Ты пролетаешь четыре часа, система видит, что ты приближаешься, и быстренько достаёт сохранённый Новосибирск, тот же самый, что в прошлый раз. Иногда не успевает переставить женщину с чемоданом. Тогда ты замечаешь шов. Это не память тебя обманывает, Алина. Это тебе показывают повтор и забыли поменять заставку.
Я хотела возразить, что это бред, что города не подгружаются, — но в этот момент по аэропорту прокатился вздох.
Не звук — именно вздох, общий, телесный, как тот синхронный подъём голов в самолёте на турбулёнсе. Сто человек разом посмотрели на табло. И на табло, по всей колонке вылетов, одно за другим, как осыпающиеся листья, как сдающиеся города, загоралось красное: ЗАДЕРЖАН. ЗАДЕРЖАН. ЗАДЕРЖАН.
— Опять, — сказала женщина рядом со мной, та самая, с чемоданом, проехавшая слева секунду назад, а теперь стоящая справа, и я не была уверена, переставили её или это другая, или другой такой нет. — Опять прилетели.
«Прилетели» — это новое слово. Точнее, старое слово с новым, тихим, привыкшим смыслом. Раньше «прилетели» говорили про гостей. Теперь — про дроны. Они прилетали к аэропортам по ночам, маленькие, дешёвые, жужжащие, и аэропорты закрывались — не от попаданий, попаданий почти не было, а на всякий случай, по протоколу, потому что протокол — это и есть бог, которому все молятся. И небо над половиной страны схлопывалось. Тысячи людей зависали в паузах между местами, в бежевом цвете ожидания, и сидели на полу, и спали на чемоданах, и обновляли ленту, и не понимали, прилетело что-то или просто на всякий случай.
— Красиво, — сказал Антибиотик с искренним, почти детским восхищением. — Ты посмотри, как красиво. Вот это, Алина, и есть самая честная картина мира из всех возможных. Запомни её. Сотни людей, которые хотели лететь, но не летят. Не потому что что-то случилось — а потому что могло бы. Их остановила не опасность. Их остановила возможность опасности. Понимаешь, как изящно? Чтобы держать людей на земле, не нужно ничего сбивать. Нужно, чтобы они боялись, что могут сбить. Сама угроза работает лучше любого попадания. Попадание — это разовая трата. А страх — возобновляемый ресурс.
— Это люди делают, — сказала я. — Дроны. Война. Это не ты. Это настоящее.
— А кто тебе сказал, что это разные вещи? — мягко спросил Антибиотик. — Я же не отдельно от мира, Алина. Я и есть способ, которым мир сам себя держит на земле. Дроны прилетают, потому что у этого отличная вовлечённость. Аэропорты закрывают, потому что у страха отличная вовлечённость. Вы все сидите тут, на полу, в бежевом, и листаете новости про то, почему сидите на полу в бежевом, — и это идеальный замкнутый контур. Раньше людей держали стенами и границами. Дорого. Теперь их держат отменёнными рейсами. Сами сидят. Сами боятся. Сами лайкают свой страх. Я же говорю — массовое производство. Средневековье возвращается, только теперь оно с табло.
Я опустилась на свободное место у окна — настоящего окна, за которым стояли настоящие самолёты, замершие, как насекомые в смоле, никуда не летящие, — и достала телефон, чтобы не смотреть на белое поле лётного поля, на эту земную версию пустоты с одиннадцати тысяч. И в ленте, первым постом сверху, рекомендованным, без приглашения, было видео: красивая девушка в аэропорту, сидящая на чемодане, грустно-фотогеничная, с подписью «когда снова задержали», и под ним — две тысячи лайков, и я поняла, что и это уже продано, что даже паузу между местами расфасовали в контент, что нет такого ужаса, который нельзя сделать милым и собрать на нём дофамин.
И тут села тень.
Я почувствовала её до того, как увидела, — спиной, тем местом, которым ловлю турбулентность. Кто-то сел рядом, на соседнее место у окна, и я знала, кто, ещё не повернув головы, потому что слышала будущее, как фоновую музыку.
— Тоже застряли? — сказал Костя.
Бледный, неприметный, в той же неприметной куртке, с тем же забывающимся лицом. Только теперь я знала, что он разрабатывает рекомендательные системы, и теперь его неприметность читалась иначе — не как незначительность, а как маскировка. Так выглядит не человек из толпы. Так выглядит человек, спроектированный, чтобы его не запомнили.
— Ты следишь за мной, — сказала я.
— Я живу в Новосибирске, — сказал Костя и улыбнулся. — Это вы, простите, прилетаете ко мне. Дважды в неделю. — Он сказал это легко, шуткой, но в шутке было дно. — Я тут работаю. Сервер, знаете, любит холод. Все большие серверные строят там, где холодно и никто не смотрит. Сибирь идеальна. Тут стоят машины, которые думают за полстраны. Гудят в мерзлоте. — Он смотрел в окно, на замершие самолёты. — Забавно, да? Все думают, что главное происходит в Москве. А думает — здесь. В минус тридцать. Под снегом.
«Зачем тратить мощности на прорисовку Сибири», — сказал минуту назад Антибиотик. А Костя сказал — тут стоят машины, которые думают за полстраны. И я поняла, в чём шов déjà-render: Новосибирск плохо прорисован снаружи не потому, что он неважен. А потому, что вся вычислительная мощность ушла внутрь. В серверную. В ту самую, что я видела во сне, — нити, узлы, демоны, гудящие в холоде. Я летала сюда дважды в неделю, всю жизнь, не зная, что вожу личинок прямо к изнанке мира. Что Толмачёво — это не аэропорт. Это вход.
— Костя, — сказала я, и голос у меня сел. — Ты человек?