реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Соловьев – Концерт лжи (страница 2)

18

– Арсений Петрович? – Тихий, почти беззвучный, идеально отшлифованный голос прозвучал за спиной внезапно появившись в кабинете. Евгений Львович. Его тень. Его напоминание в плоти и крови. Человек, появившийся из ниоткуда десять лет назад и с тех пор бывший везде и нигде одновременно. – Господин Шмидт прибыл. Размещается в Голубой гостиной. Оркестр настроен и ждёт. Гости начинают собираться в фойе. Всё… готово.

Всё готово. Эти два коротких слова прозвучали в натянутой тишине не как констатация, а как окончательный приговор, опускающийся с тихим щелчком.

Борецкий лишь едва заметно кивнул, не оборачиваясь, продолжая смотреть на маятник, качающийся между гравировками «Grave» и «Largo». Между «могильно» и «широко, как сама смерть». Щелчки метронома отсчитывали последние, драгоценные секунды его старой жизни, секунды перед прыжком в неизвестность, которое он сам назвал искуплением. Тик. Так. Тик. Так.

И вдруг – резко, грубо, на самом пике такта – щелчки прервались.

Не потому, что пружина ослабла. Не потому, что время кончилось.

Потому что чья-то рука – не его, чужая, холодная или, наоборот, обжигающе горячая – мягко, но с непререкаемой, абсолютной решимостью нажала на маятник, заставив его замолкнуть на полпути.

Борецкий не обернулся. Не шелохнулся. Он уже знал. Знал, чья это рука. Знал, кто всё это время стоял у него за спиной, наблюдая, выжидая, рассчитывая. Кто наконец перестал быть тенью, растворённой в интерьере, и стал реальностью. Тишина, хлынувшая в кабинет после внезапно оборвавшихся щелчков, была в тысячу раз страшнее любого звука. Она была абсолютной, вакуумной, выжигающей. Как тишина в ледяной полынье, когда последний крик уже отзвучал, последний пузырь воздуха лопнул, и остаётся только чёрная, беззвучная, всепоглощающая глубина, затягивающая на дно.

«Ну что ж, – подумал Арсений Петрович Борецкий, всё ещё глядя в тёмное окно, где в причудливых, заиндевевших узорах ветвей ему мерещились давно сгоревшие балки, силуэт колокольни и тёмная, зияющая прорубь. – Начинается. Финальная часть».

И только теперь, в этой гробовой, звенящей тишине, он с ледяной, беспощадной ясностью понял, что ошибался все эти годы, все эти минуты.

Это был не похоронный марш.

Это была пауза.

Короткая, невыносимая пауза перед последним, сокрушительным аккордом, который положит конец не только его жизни, но и всем его идеально выстроенным, безумным, прекрасным планам. Аккордом, который он, в своей гордыне, думал, что продирижирует сам.

Как же он ошибался. Дирижёр уже стоял за его спиной. И предмет, который принес внезапную смерть Борецкому, был в его руках.

Глава вторая «Следствие в бемолях»

Игорь Владимирович Строгов ненавидел выезды на места преступлений в таких местах. «Морозовский особняк» дышал на него холодным высокомерием сквозь кружево инея на чугунных решётках. Он стоял у ворот, глядя на освещённые окна, из которых сочился тёплый, ядовитый свет, и чувствовал старый, знакомый спазм где-то под ребрами.

Это был не страх, а глухое раздражение хищника, загнанного в чужую, слишком чистую нору. Каждая лепнина, каждый витраж, каждый отполированный гранитный шарик у парадного входа беззвучно кричали о деньгах – старых, въевшихся в камень, и новых, липких и беспокойных.

«Именно здесь, – подумал Строгов, – в таких особняках, в девяностые и заключались самые грязные сделки. Не в тёмных подворотнях, а в таких вот гостиных с лепниной. Пили коньяк, обсуждали Рембрандта, а в соседней комнате уже отсчитывали пачки долларов за украденные иконы или бесценные рукописи».

Он вспомнил слова своего старого наставника, давно отправленного на пенсию за излишнюю принципиальность: «Игорек, помни: в России самые страшные преступления совершаются не в подвалах. Их совершают в кабинетах с паркетом и хрустальными люстрами. Потому что здесь преступление перестаёт быть криминалом. Оно становится… искусством управления реальностью».

И о безнаказанности, которая здесь, за этими стенами, казалась таким же неотъемлемым правом, как право на воздух.

Его «абсолютный слух», некогда ловивший малейшую фальшь в полифонии Баха или в сумрачных гармониях Рахманинова, был давно перенастроен. Теперь он был настроен на диссонансы куда более примитивные и оттого более отвратительные. На фальшь в голосах, ломающуюся на высокой ноте при безобидном вопросе. На неуверенную, на две десятых секунды долгую паузу перед ответом. На слишком громкий, демонстративно естественный смех.

И особняк, уже насквозь пропитанный присутствием полиции, гудел целой симфонией этой лжи. Он слышал её, даже стоя снаружи: тревожный гул приглушённых голосов, резкие, неуместно громкие шаги по наборному паркету (чужие ботинки не знали, как здесь нужно ходить), скрип давно не смазанных дверей, звяканье аппаратуры.

«Как они ходят, – отметил про себя Строгов. – Не как хозяева. Хозяева здесь ходят иначе. Они скользят. Они знают каждую скрипучую половицу, каждый люфт в перилах. А эти… они топчутся. Как на чужой территории. Потому что это и есть чужая территория для них. Для всех».

Всё это складывалось в первобытную, неряшливую какофонию хаоса, вторгшегося в законсервированный миропорядок. И ему предстояло не просто её расшифровать, а вычленить из неё одну-единственную тему – тему убийства.

Он поправил запонку на манжете – крошечный, стильный метроном из белого золота, его личный талисман и вечное, тикающее напоминание о ритме, который когда-то был утерян. О ритме фуг Баха, о безупречной гармонии, которая существовала в его жизни до того дня, когда запах гари смешался с запахом старинного лака.

Ритме, который он теперь искал в каждом деле.

Тик. Так. Тик. Так.

Он глубоко вдохнул колючий морозный воздух, почувствовав, как холод проникает в лёгкие, прочищая сознание от навязчивых воспоминаний. И вошёл внутрь, переступив порог из одного мира в другой.

В вестибюле, под огромной хрустальной люстрой, его встретила молодая участковая. Её лицо было бледным, глаза – большими и испуганными, будто она наткнулась не просто на труп, а на какую-то древнюю, неприличную тайну, которую не стоило тревожить.

– Товарищ подполковник, тело в кабинете на втором этаже. В левом крыле. Свидетели – все гости – собраны в Зелёной гостиной. Жена… – участковая сглотнула, – в истерике, её пытаются успокоить. Хозяина нашли около часа назад. Софья Аркадьевна Полянская, галеристка.

Строгов кивнул, не глядя на неё. Его взгляд, острый и быстрый, как сканер, уже скользил по деталям, выхватывая ноты из хаоса.

Дорогая, но потёртая до дыр в узорах персидская ковровая дорожка – не музейный экспонат, а живая вещь, по которой много ходили. «Интересно, – подумал он, – кто именно вытоптал эти узоры? Сам хозяин? Или поколения слуг? Или… те, кто приходил сюда по ночам, когда делались самые важные дела?»

Рядом – свежее, липкое пятно от пролитого коньяка на тёмном дубовом паркете, его края ещё не успели подсохнуть. И чуть в стороне, у ножки бронзовой статуэтки какого-то античного божества – осколки разбитой рюмки, разлетевшиеся веером.

Страсть. Гнев. Или тщательно поставленный театр?

Первый аккорд.

Техник-криминалист, проходивший мимо, заметил его взгляд.

– Уже собрали, Игорь Владимирович. Отпечатков нет. Вытерто начисто. Как будто специально разбили и вытерли.

– Или кто-то в гневе швырнул, а потом, уже холодной головой, позаботился об отпечатках, – парировал Строгов. – Время?

– Пятно свежее. Не больше часа. Как раз вписывается во время предполагаемого убийства.

Строгов кивнул и поднялся по широкой лестнице с витыми перилами, минуя взгляды с полотен. Его внутренний каталогизатор, отточенный годами общения с «культурным» бомондом Петербурга и Москвы, работал автоматически.

«Малевич, ранний, но не „Чёрный квадрат“ – слишком рискованно, – безошибочно определил он одно. – Рядом… какой-то мусор в духе Кабакова. Инсталляция из хлама как метафора распада. Ирония.»

Он остановился перед одним из полотен – абстрактной композицией в духе Кандинского. Яркие пятна, динамичные линии. Но что-то было не так. Цвета казались… слишком новыми. Слишком яркими для работы начала века.

«Подделка? – мелькнула мысль. – Или… часть какой-то игры?»

Искусство как инвестиция. Как ширма. Как способ отмыть не только деньги, но и совесть. Он знал это слишком хорошо. Помнил, как после смерти сестры проверял антиквара, в лавке которого «чудом» уцелели все ценности. Тот торговал такими же «Кандинскими» и «Малевичами». Поддельными, разумеется. Но застрахованными как подлинники.

«Огонь – отличный способ скрыть подмену, – думал Строгов, поднимаясь на второй этаж. – Сгорает то, что должно было сгореть. А на пепелище остаётся „чудом уцелевшее“ – уже другая вещь. Обычно – подделка, которую теперь невозможно проверить.»

Дверь в кабинет была приоткрыта. Строгов замер на пороге, дав глазам привыкнуть к свету. Комната была большой, залитой мягким, почти интимным светом настольной лампы с зелёным абажуром, оставлявшим в тенях углы и высокие книжные шкафы.

Тело Арсения Петровича Борецкого лежало лицом вниз, уткнувшись в дорогой персидский ковёр у массивного письменного стола из тёмного дерева. Поза была неестественной, согнутой, как будто он упал, пытаясь что-то достать или, наоборот, отшатнуться. Тёмное, почти чёрное пятно на узоре ковра вокруг головы говорило не просто о кровотечении, а о силе, с которой был нанесён удар.