Михаил Шишкин – Мои (страница 20)
Племянник Достоевского, сын его младшего брата Андрея, был арестован в возрасте 66 лет и отправлен в ГУЛАГ.
Вскоре после захвата власти большевики разработали план монументальной пропаганды. В 1918 году в Москве был открыт памятник Достоевскому. На следующий день на памятнике появилась надпись мелом: «Достоевскому — от благодарных бесов».
В отрезвляющие годы после революции 1905 года Вячеслав Иванов писал: «Наше освободительное движение, как бы внезапно прервавшееся по завершении одного начального цикла, было настолько преувеличено в нашем первом представлении о его задачах, что казалось концом и разрешением всех прежде столь жгучих противоречий нашей общественной совести; и, когда случился перерыв, мы были изумлены, увидев прежние соотношения не изменившимися и прежних сфинксов на их старых местах, как будто ил наводнения, когда сбыло половодье, едва только покрыл их незыблемые основания» («О русской идее»).
И в сегодняшней России древние сфинксы стоят непоколебимо.
Не русский «народ-богоносец» принес Западу всечеловечность, а русские писатели.
Грандиозные цели, поставленные Достоевским, были грандиозными утопиями. Как и Гоголь, он потерпел неудачу — из-за России и из-за себя самого: он не был «гражданином высокого небесного гражданства». Но даже его поражение стало победой для мировой литературы.
17-летний Федор Достоевский писал брату Михаилу: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».
Мой Толстой
ТОЛСТОЙ И СМЕРТЬ
И не верить в бессмертие души, когда чувствуешь в душе такое неизмеримое величие? Взглянул в окно. Черно, разорванно и светло. Хоть умереть. — Боже мой! Боже мой!
Что я? и куда? и где я?
В школе на переменках я прятался с книгой в раздевалке среди пальто от одного моего мучителя из старшего класса. Он был лопоухий, весь в противных прыщах, и его травили однокашники — ловили по углам и хлопали ладонями по ушам. Он на переменках скрывался от них, находил меня и каждый раз — хлоп мне по ушам.
Помню, что я прочитал, как средневековый шут издевался над своим королем-тираном: задавал каверзные вопросы и оставлял того каждый раз в дураках. Один раз я решил проучить моего врага и приготовил ему очень каверзный вопрос, но не успел даже задать его, как получил по ушам.
Так философы, религиозные мыслители, писатели всю жизнь задают каверзные вопросы смерти, но каждый рано или поздно получает от нее по ушам.
Толстой за несколько недель до смерти записывал в дневнике: «Машины — чтобы сделать что? Телеграфы — чтобы передавать что? Школы, университеты, академии — чтобы обучать чему? Собрания — чтобы обсуждать что? Книги, газеты — чтобы распространять сведения о чем? Железные дороги чтобы ездить кому и куда? Собранные вместе и подчиненные одной власти миллионы людей для того — чтобы делать что?» Все это звучит очень наивно. Но это толстовская наивность с силой землетрясения.
Смерть ударила его по ушам. Но Толстой даже не обратил на это внимания и продолжает спрашивать каждого из нас: «Больницы, врачи, аптеки для того, чтобы продолжать жизнь; а продолжать жизнь зачем?»
«Вчера вечером я приехал в Люцерн и остановился в лучшей здешней гостинице, Швейцергофе». Так начинает Толстой рассказ «Люцерн».
Случайная встреча с уличным музыкантом на набережной заставляет взяться за перо и записать один из лучших текстов мировой литературы.
Весной 1857 года Толстой едет в Европу путешествовать. Ему 28. Время найти себя.
Изначально Швейцарии в его маршруте не было. Был обязательный для Grand tour русского аристократа Париж. Неожиданно для всех парижских знакомых и самого себя он срывается и бежит на Женевское озеро. В начале его швейцарской поездки была смерть. Вернее, казнь. Все началось с гильотины. Утром 6 апреля 1857 года в толпе он наблюдал, как отрубили голову повару Франсуа Ришё, обвиненному в убийстве.
В этот день Толстой пишет своему другу Василию Боткину: «Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противуположное. С теми же формальностями убили короля, и Шенье, и республиканцев, и аристократов, и (забыл, как его зовут) господина, которого года 2 тому назад признали невинным в убийстве, за которое его убили. А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным удобным механизмом это делается, и т. п. Закон человеческой — вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуатаций, но главное для развращения граждан».
В дневнике записывает: «Толстая, белая, здоровая шея и грудь. <…> Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться».
Переживание не отпускало, он рассказывал о казни всем кругом. Иван Аксаков пишет из Парижа отцу: «Кто-то посоветовал ему посмотреть казнь. Я и не с его нервами не решался никогда смотреть казнь, а на него вид, как публично зарезывают человека, произвел такое впечатление, что гильотина снилась ему во сне. Ему казалось, что его самого казнят; проснувшись, он высмотрел какую-то царапину на своей шее, страшно испугался, объяснил себе, что это чорт его оцарапал… и он вдруг исчез, и написал уже с берегов Женевского озера…»
Удар гильотины отрубил его предыдущую жизнь.
Все, чем до этого занимался молодой Толстой в жизни, он бросал. Поехал в Казань учиться в университете — разочаровался и не закончил курс. Пытался провести хозяйственные реформы в имении — не получилось. Перед ним открывалась блестящая военная карьера — он вышел в отставку. Так же будет и потом со всем, за что бы он ни брался. Им овладеет педагогический зуд, но так же быстро пройдет. Толстой с головой окунется в горячку общественной деятельности — станет мировым судьей, но уже скоро бросит и это. Единственное, что он не сможет бросить в жизни — несмотря на все попытки — это слово. Он не сможет перестать быть писателем.
Публикация «Детства» в 24 года определила его судьбу. К молодому автору сразу пришло признание и читателей, и коллег.
Свое призвание он принял и был к нему готов. В швейцарском дневнике 11 июля 1857 года им сделана важная запись: «Надо
Толстой был готов к литературе, литература не была готова к Толстому. В «Исповеди» он расскажет, как после окончания Крымской войны с «Севастопольскими рассказами» он появился в Петербурге и был принят в круг столичных литераторов. «Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей».
Новообращенный должен был исповедовать искусство как религию прогресса: «Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее».
Последователи этого культа получали шансы не только на славу, гонорары, успех у женщин, но и надежду на бессмертие в беллетристических анналах. То, что было достаточно другим жрецам искусства, оказалось недостаточно Толстому: «Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать».
Казнь в Париже нанесла «вере в значение поэзии и в развитие жизни» coup de grâce.
Через 20 лет Толстой напишет в «Исповеди»: «Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем».
«…Никогда
Из Женевы он отправляется в путешествие по Швейцарии. Путь по следам Карамзина ведет русских туристов в Альпы. 1 июня молодой путешественник ночует в Гриндельвальде. В дневнике, не предназначенном для чтения, читаем через полтора столетия: «Сладострастие мучит ужасно меня. — Не засыпал до 12 и ходил по комнате и коридору. Ходил гулять по галерее. — При луне ледники и черные горы. Нижнюю служанку пощупал, верхнюю тоже. Она несколько раз пробегала, я думал, она ждет; все легли, пробежала еще и сердито оглянулась на меня. Внизу слышу, я поднял весь дом, меня принимают за malfaiteur. Schuft. Steht immer. Donnerwetter». Последние три коротких фразы — по-немецки. У русских писателей всегда были проблемы с терминами, связанными с половыми вопросами. Что-то вроде: «Злодей. Все время стоит. Черт бы его побрал».