реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Седов – Убийства по делу о молчании (страница 4)

18

– Вы читали то дело, – сказала она наконец, не как вопрос, а как констатацию.

– Читал.

– И что вы там увидели?

– Увидел, что все показания – как под копирку. Что закрыли дело быстрее, чем иные справки выписывают. Что девочка, Анна, была списана со счетов как «меланхоличка». И что Ольга Родионова, ваша Оля, была там главной свидетельницей. Почти обвинителем.

Валентина Степановна кивнула, сделала еще один глоток. Ее руки, покрытые сеточкой тонких прожилок и темных пятен, не дрожали.

– Анна… Анечка, – проговорила она тихо, словно пробуя это забытое имя на вкус. – Она приехала из-под Вологды. Из деревни. Глаза такие… прозрачные. Как у лесной птицы. Все тут для нее было впервые. И метро, и трамвай, и эта… – она махнула рукой, обводя пространство вестибюля, – эта каменная казарма. Ее определили в 412-ю. Тогда она еще не была проклятой. Просто комната, как все.

Она помолчала, собираясь с мыслями.

– А Ольга… Оля была другой. Городская. Из хорошей семьи, отец – партийный работник где-то в обкоме. Она с первого дня знала, как тут все устроено. Как добиваться, как управлять. Она была старостой. Комсоргом. Для нее такие, как Аня, были… не то чтобы людьми второго сорта. Скорее, фоном. Частью пейзажа. Которая не должна высовываться.

– А Анна высовывалась?

– Она хорошо училась. Очень хорошо. Особенно по истории. У нее были свои, странные мысли. Она любила книги, старые, не те, что в программе. Профессор Аркадий Львович, наш литератор, ее выделял. Это… это не прощают. Особенно такие, как Оля. Для нее внимание должно было быть только ее. А тут какая-то деревенщина…

Туманов слушал. Он не записывал. Он понимал, что любая официальная бумага спугнет эту исповедь. Он просто пил чай и смотрел на лицо старухи, на котором, как на той же стене в подвале, проступали контуры давно похороненной правды.

– А что было в ту ночь? – спросил он, когда пауза затянулась.

Валентина Степановна опустила глаза в стакан. В темной жидкости плавали легкие, как пух, чаинки.

– Я дежурила. Как всегда. Был ноябрь. Уже холодно, сыро. За окном – та же мокрая тьма, что и сейчас. Я сидела тут, вязала что-то для внучки. И услышала… не крик. Нет. Сверху, с четвертого этажа, донесся шум. Как будто что-то упало. Потом – топот. Потом – тишина. Необычная тишина. Вы же понимаете, в общежитии тишина – она разная. Бывает сонная, бывает напряженная, бывает… мертвая. Это была мертвая. Я даже иглу перестала двигать, сижу и слушаю. А потом – гул. Сверху сбегают. По лестнице – топот, голоса, сбивчивые, резкие. Я вышла из-за стойки. И увидела их. Олю, Светку Михееву – эта всегда вертелась вокруг Оли, Ирину Глушкову – та тихая, сильная, и еще несколько. Лица… лица были не такие. Не студенческие. Что-то в них было дикое, перепуганное, но и… ликующее. Знаете, как у детей, которые разбили вазу и еще не поняли, что за этим последует.

Она замолчала, переводя дух.

– «Валентина Степановна, – говорит Оля, голос ровный, но в нем что-то дрожит, – у нас несчастье. Калинина. Она… она выбросилась из окна». Я онемела. Потом бросилась к телефону, вызывала милицию, «скорую». Пока все приехали, пока поднялись… они уже все договорились. Я это видела. Они стояли кучкой, шептались. Оля всех строила, как солдат. Говорила: «Так и так, слышали, но не видели, она была сама не своя». И они кивали. Все кивали. Даже тот тихоня-сосед, Лёша Бородин, который, я знаю, к Анечке неравнодушен был, – и тот молчал, в стену смотрел, в себя втянулся весь.

– А вы? – тихо спросил Туманов.

– Я? – она горько усмехнулась. – А я что? Я комендант. Я должна порядок блюсти. И я дала показания, какие от меня ждали. Что девушка была замкнутой, что жалоб не было. Все. Больше меня не спрашивали. Следователь тот… молодой, карьеру делал. Ему нужно было чистое дело. А тут все так сошлось: и свидетели в один голос, и девочка-то из глубинки, родителей особо не беспокой, и институту скандал не нужен. Заметка в стенгазете «О бережном отношении к психическому здоровью молодежи» – и все. Похоронили. Забыли.

– Но вы не забыли.

– Нет, – просто сказала она. – Не забыла. Потому что после… комната 412. Ее опечатали, потом печать сняли, но жить там никто не захотел. Слишком тяжело там было. Слишком пахло. Не смертью. Страхом. Тем страхом, который она испытывала в последние минуты. Он въелся в стены. В матрас. В ту самую сетку кровати, которая всегда скрипела. Ее потом вынесли, но… это не помогает. Потом комнату просто закрыли. И я каждый раз, проходя мимо, чувствую… холодок. Как от незакрытой дверцы морозильника.

Туманов вытащил из кармана ключ. Положил его на стойку между ними. Железо глухо стукнуло о дерево.

– Этот ключ от той комнаты. От старого замка. Где он мог быть все эти годы?

Валентина Степановна посмотрела на ключ, и ее глаза сузились.

– Не знаю. После… после того как все закончилось, приезжали какие-то люди из хозяйственной части, меняли замки. Старые, говорят, ненадежные. Может, выкинули. А может… может, кто-то взял на память. Сувенир такой. – В ее голосе прозвучала горькая, язвительная нотка.

– Кто мог взять?

– Тот, кому было что помнить, – она подняла на него взгляд, и в ее глазах теперь горел тот самый неукротимый огонек, который, наверное, горел там, когда она вытаскивала раненых с поля боя. – Туманов… капитан. Вы не из тех, кто отступит. Я вижу. Даже если вам прикажут. Так вот вам мой совет, не как свидетель, а как старуха, которая тут все видела. Не ищите одного убийцу. Ищите ложь. Там, в том деле, ее целая паутина. И все, кто давал тогда показания, кто жил в том крыле… они все в этой паутине. Оля была первой. Но не последней. Они все что-то скрывают. Каждый – свое. Одни – зло, другие – трусость, третьи – равнодушие. И кто-то теперь эту паутину распутывает. Жестко. Жестоко. Но распутывает.

Она допила чай, поставила стакан с тихим стуком.

– Комната 412… там не только она умерла. Там умерла и правда. И теперь, похоже, она воскресает. В виде призрака с мелом и ключом.

Туманов взял ключ, спрятал обратно в карман. Холод металла уже пробился сквозь ткань, ощущался на бедре.

– Спасибо за чай, Валентина Степановна.

– Не за что. И, капитан… будьте осторожны. Тот, кто это делает… он не просто мстит. Он знает. Он знает все. Даже то, чего не было в протоколах.

Он кивнул и вышел в сырой, промозглый день. Слова старухи звенели у него в ушах: «Они все что-то скрывают». Он достал блокнот, открыл его на странице с выписанными именами из дела 1972 года. Ольга Родионова – мертва. Светлана Михеева. Ирина Глушкова. Алексей Бородин. Еще несколько. Список живых свидетелей, которые пять лет назад договорились о версии. И теперь их начали убивать. Методично. С символикой. С требованием правды.

Он не мог работать официально. Гордеев бы его просто снял с дела. Но он мог работать тихо. Как крот. Роясь в прошлом, находя слабые места.

Он сел в машину, велел везти себя не в отдел, а домой. Ему нужно было подумать. Одиночество его квартиры, пропитанное запахом одиночества и старой бумаги, было сейчас лучшим союзником.

***

Вечер он провел за своим письменным столом, под светом настольной лампы с зеленым стеклянным абажуром, точь-в-точь такой, как в комнатах общежития. Перед ним лежали копии отдельных листов дела № 147-72. Он не забрал оригинал – это было бы сразу замечено. Но успел снять копии на жидкую, пахнущую спиртом копировальную бумагу в архиве, пока служащий отлучился. Оттиски получились бледными, зернистыми, но читаемыми.

Он вчитывался. Не в выводы, а в промежутки между строк. В нестыковки, которые при поверхностном взгляде были невидимы.

Протокол осмотра места происшествия. Составлен через три часа после обнаружения тела. Холодный ноябрьский вечер. Темнело рано. Осмотр проводился при свете фонарей. «Оконный переплет в коридоре 4-го этажа правого крыла находится в исправном состоянии… Подоконник чистый, следов обуви не обнаружено… На асфальтовом покрытии под окном обнаружено тело гр-ки Калининой А.П.».

Но далее, в приложенных фото, Туманов заметил странность. На одном из снимков, сделанном, судя по ракурсу, из двора вверх, на окне четвертого этажа было видно – невооруженным глазом видно – что одна из форточек приоткрыта. Всего на сантиметр-два. Но она открыта. В протоколе же об этом – ни слова. Как будто ее не заметили. Или не захотели заметить.

Показания соседки по комнате, той самой Маргариты. Кратко: «В ночь с 17 на 18 ноября я крепко спала, ничего не слышала». Подпись. Все. Никаких уточнений, никаких деталей. Дежурная отписка.

Показания Алексея Бородина, студента-физика, жившего через два номера. «Слышал шум в коридоре примерно в 23:30. Вышел, увидел, что у окна в конце коридора стоит Калинина. Она плакала. Я попытался с ней заговорить, но она сказала: «Оставьте меня в покое». Я вернулся в комнату. Больше я ничего не видел и не слышал». Все гладко. Все логично. Но… слишком гладко. Как будто заученная фраза.

И центральные показания – Ольги Родионовой. Они были самыми подробными. Она описывала, как видела Анну днем, как та была «в подавленном состоянии», говорила о «невозможности дальше так жить», о «том, что все против нее». Ольга представлялась заботливой старостой, которая пыталась помочь, но увы. Она даже упоминала о «возможной несчастной любви» к некоему молодому человеку, имени которого, конечно, не знала. Это была идеальная версия для закрытия дела: сложная душевная организация, тоска по дому, несчастная любовь – классический набор для самоубийцы-первокурсницы.