Михаил Ромм – Беседы о кинорежиссуре (страница 43)
У кинематографического актера этого быть не должно. Большой мастер – театральный актер – приходит в кино и очень хорошо играет. Как же получается, что большой мастер, выученный таким образом, тем не менее хорошо играет в кино? Дело в том, что если этот большой мастер сохранил у себя и воспитал в себе это ощущение разницы между тем, как он играет и как он должен был бы играть, то, приходя в кинематограф, он испытывает даже известное облегчение.
Щукин, после того как снялся в четырех картинах, репетировал Городничего в „Ревизоре“, он мне сказал: „Я постараюсь сыграть его по-кинематографически“. Что это значит? Это значит, что он постарается его сыграть в точную меру чувства. Весь Вахтанговский театр был в восторге от того, как он репетировал эту роль. Это было, помимо всего прочего, интересно и творчески. Но как только он вышел на сцену, они должны были сказать: „Вас не слышно уже в пятом-седьмом ряду“. А ему было уже неприятно форсировать свою манеру, он придумал массу интереснейших „приспособлений“ для роли Городничего. И мне чрезвычайно понравилась одна сцена – это сцена, когда Хлестаков врет и все сидят пьяные и слушают, когда он говорит о сорока тысячах курьеров. А затем Городничий остается и соображает: есть ли тут хоть капля правды? Щукин играл так: на столе стояла ваза с сухарями, и он начинал их жадно есть. И вы понимали, что, в то время как все пили-ели, у него маковой росинки во рту не было. Щукин обрабатывал свою роль, как он говорил, по-кинематографически.
Есть много таких актеров, которые стараются как бы смягчить свою работу, работать по-кинематографически.
Но есть одна область кинематографа, где мне редко приходилось видеть даже очень крупных мастеров театра, которые могли бы с ней справиться, – это работа на крупном плане.
В театре все играется ровно. Сцена, в общем, одинакова, изображает ли она каморку или дворец, это одна и та же сцена, и расстояние до зрителя одно и то же. В кинематографе это не так. Мы можем снять человека посреди Марсова поля, и сцена окажется величиной в десятки гектаров, а можем подойти вплотную к актеру и заглянуть ему в глаза. И вот окажется, что, если он будет стоять среди большого помещения, он должен в кинематографе форсировать свои мимические средства и свою жестикуляцию, иначе его не будет видно, и на этом большом, дальнем плане работа кинематографического актера приближается к работе актера театрального. Он вынужден форсировать, ему нужно преодолеть пространство до камеры. Но вот мы подходим ближе, берем его поясным планом. Мы видим его подробно, и здесь ему нужно работать в точную меру чувства. Каждое преувеличение, каждое насилие над своей природой будет замечено зрителем. Но вслед за тем мы подошли к нему еще ближе, заглянули в глаза, взяли совсем крупным планом. И тут оказывается, что даже обычная мера чувства для крупного плана чрезмерна, и если актер на крупном плане будет работать так, как он работает на среднем, особенно опытный, выученный театральный актер, то окажется, что он таращит глаза, чересчур шевелит ртом, делает все с чрезмерной выразительностью, хотя бы даже по правде жизни это было бы вполне естественно, и на крупном плане мы сдерживаем актеров даже против жизненной меры. Это должна быть абсолютно тонкая работа, на мельчайших деталях мимики, потому что в жизни мы привыкли, говоря с людьми, придерживаться расстояния метр-два, а на крупном плане мы как бы подошли вплотную, и когда подошли совсем вплотную, то оказалось, что одно движение века заменяет подчас целую мимическую гамму или целое слово.
Хорошо выученный кинематографический актер сообразует свои усилия, свою систему работы с тем, как видит его камера, и не всегда работает одинаково, а все зависит от того, в движении или в статике, в панораме или в неподвижном плане, на общем плане или на среднем, на поясном или на крупном плане он работает. В каждом отдельном случае, в пределах данного кадра решая свою задачу, кинематографический актер работает так, чтобы зритель не почувствовал в нем актерства, специальной игры. Таково требование кинематографа, таков его железный закон.
Чем дальше мы движемся вперед, тем этот закон делается все более требовательным. Мы не расширяем границы условности работы в кино, а все строже ограничиваем условности актера, если исключить какие-то специальные жанры, которые требуют отдельного рассмотрения.
Из этого общего закона можно сделать для себя вывод и о роли внешних, физических данных актера кинематографа. У нас часто с иронией говорят: ну, да разве в кино нужны талантливые актеры? Вот был талантливый актер Н. и красивый Р., так красивый Р. снимается, а талантливый Н. не снимается. Или говорят: вот была девушка, цены ей нет, а не снимается, а такая-то – дурная актриса, а все время снимается. Почему? Да потому, что за кинематографического актера какую-то часть работы делает его лицо, а если оно правильно снимается оператором, то очень большую часть работы. Если это лицо выразительно, жизненно интересно (то, что называется фотогенично, хотя это нелепое слово), оказывается, что актер, обладающий меньшими „данными“, с педагогической точки зрения, на площадке дает меньше, а на экране получается лучше.
Существует так называемое экранное обаяние. Здесь никаких правил нет. Трудно сказать, что получается на экране. Даже глядя в глаза человеку, я не могу сказать, как он получится на экране. Между лицом и фотографией лежит какое-то пространство. Во-первых, исчезает масштаб. Вы не знаете, большой он или маленький, худой или толстый. Вам часто кажется, что вы хорошо знаете этого кинематографического актера, но поражаетесь, увидев его на экране. Оказывается, он маленький, потому что на экране возникает какая-то иная пропорция частей тела, и актер выглядит по-иному.
Существует знаменитый анекдот. Когда-то кто-то из наших актеров приехал в Голливуд и хотел во что бы то ни стало увидеться со знаменитой американской актрисой Гретой Гарбо, ему сказали, что она на пляже. Как ее найти? Ему ответили: пойдите на пляж, и когда вы увидите самую костлявую и уродливую спину, это и будет Грета Гарбо.
Был такой актер – не стану называть его фамилию – старый, типажный актер, усатый человек дядя Саша. Если сложить вместе все усилия, которые я потратил на репетиции с актерами в этой картине и счесть их за тысячу, то на дядю Сашу было затрачено 999 единиц, а на всех остальных актеров – одна. Он снился мне по ночам, я иногда так ненавидел его, что убегал из павильона, чтобы поплакать где-нибудь в уголке. Невозможно было за час добиться того, чтобы он повторил простейшую вещь, которую я ему играл по десять раз. В коротеньких кадрах я доходил до изнеможения. Но вот картина вышла на экран, ко мне подходит Г. М. Козинцев и говорит: „Как прекрасно играет у вас дядя Саша“. Я говорю: „Что вы, в своем уме?“ Козинцев настаивает: Я же вижу, это актер, он прекрасно играет». И он взял его на картину. Через год, когда картина вышла, я ему говорю: «Как хорошо играет дядя Саша». Козинцев буквально затрясся, услышав это имя.
А на экране получается хорошо, потому что мы видели только его неповторимую внешность, необыкновенную подлинность, его усы.
Такие случаи бывают, бывают и обратные. Из этого не нужно делать вывод, что, надеясь на свои усы, можно быть плохим актером. Я привожу этот пример не для того, чтобы позабавить, а чтобы сказать, что иногда внешность актера в кинематографе играет большую роль. Почему это так? Да просто потому, что если у актера интересное лицо, иногда красивое, иногда характерное, глаза какие-то особые, то это дает ему большие преимущества.
Беседа двенадцатая
Изобразительное решение фильма
Появление звука усложнило кинематограф, но не отметило его зрелищной природы. Внимательно вглядитесь в любой кинематографический эпизод; вы обнаружите специфику киноискусства именно в зримой, зрелищной части картины, хотя сегодня восприятие картины происходит наполовину на слух (а иногда и главным образом на слух). Тем не менее кинематограф остается искусством зрелищным, и чем дальше будет продвигаться вперед, тем зрелищная его сторона будет все больше совершенствоваться. В этом – диалектика развития кинематографа.
Очень часто в беседах со зрителем, да и на наших собеседованиях товарищи говорят, что кинематограф стал слишком театральным. Спросите зрителя, что такое театральность в кинематографе? Вам ответят: очень длинные сцены, много разговаривают, мало чувствуется монтаж, мало крупных планов, мало динамики.
Разумеется, «театральность» не совсем правильный термин, потому что театр тоже может быть в высшей степени ярким, зрелищным, но это иная яркость и иная зрелищность.
Зрелищность кинематографа имеет некоторые особенности, о которых надо сразу договориться.
Красочная яркость, условная эффектность декораций, мизансцен, эффектность световых решений, приподнятость слова и жеста в театре – вот то, что составляет существо театральной зрелищности, когда мы говорим, что спектакль оформлен ярко, театрально.
Зрелищность кинематографа совершенно особого рода, и условность в кинематографе не такая, как в театре. Кинематограф имеет дело с фотографией и неизбежно в каждом куске сталкивается с натуральностью того, что в нем снимается.