18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Кильдяшов – Флоренский. Нельзя жить без Бога! (страница 50)

18

20 февраля 1918 года в дом Флоренского пришла ещё одна телеграмма: «Преосвященный Антоний сегодня тихо скончался».

Жизнь и тихое успение владыки Антония (Флоренсова) были назиданием грохотавшему времени. Пока кипучие реформаторы стремились преобразовать страну, создать новый уклад, владыка продолжал реформировать главное — человеческую душу, спасать утопающих и обращать их к Господу. По всей стране в помянниках об усопших теперь звучало имя старца. А первым поминающим был патриарх Тихон, всегда высоко ценивший епископа Антония и после кончины праведника вселившийся в Донском монастыре именно в его намоленную келью.

«Христианская свобода и любовь — одно и то же. Свобода — в любви, и любовь — в свободе. А основа всего — страх Божий», — говорил старец Антоний, наблюдая начало времён, когда утрачивается страх Божий, а значит, уходят и истинная любовь, и подлинная свобода. «Молись Богу, люби людей и делай добро им», — учил владыка и молодых, и стариков, и простецов, и академиков. Тому же учил он и возлюбленного духовного сына.

Четырнадцать лет старец был духовником Флоренского. После кончины епископа отец Павел имел духовное руководство, но духовного отца у него больше никогда не было. Хотя нет, конечно, был: владыка Антоний никуда не делся, а только стал ближе. Не однажды видел Флоренский, как тот, преображённый, в золотом саккосе служил вместе с ним в алтаре. Снился он и трехлетнему Кире Флоренскому: «Влетел в окно. У него были крылья. Сказал, что поселился у нас и что каждую ночь будет прилетать кадить в нашем доме». Детская душа так же чутко, как и душа самого Флоренского, ощущала постоянное присутствие владыки, его любовь, его небесное заступничество. Вся семья, по завету отца Павла, молилась и продолжает молиться епископу Антонию (Флоренсову).

Владыка застал Октябрь, но, как и Эрна, Бог упас его от испытаний Гражданской войны и церковных гонений. А может быть, призвал их обоих в своё воинство, которое в неотмирной брани должно было одолеть зло, чтобы на земле воссияло Солнце Правды.

Неполированный гений

Но был среди ближних Флоренского совершенно особый человек, тот, кто застал лихую годину на полном ходу, но увидел её, как морок, как «сон разума, рождающий чудовищ», как «Апокалипсис нашего времени» и собственную агонию, собственные предсмертные метания: «Люблю и люблю только один русский народ, исключительно русский народ… У меня есть ужасная жалость к этому несчастному народу, к этому уродцу народу… Он не знает, до чего он презренен и жалок со своими „парламентами“ и „социализмами“, до чего он есть просто последний вор и последний нищий… Но Господь с нами всё-таки, Господь с Россией всё-таки, т. е. даже с революционной и, следовательно, окаянной».

1917 год окончательно надорвал Василия Васильевича Розанова, выбил из-под него последние жизненные опоры. Февраль и Октябрь ворвались в его естество, словно блуждающие пули. А быть может, напротив, это он своими мыслями и образами пробил брешь в русской жизни для смуты. Всмотрелся в кратер спящего вулкана истории и пробудил своим жреческим взором извержение. Флоренский всегда чувствовал в Розанове подобную эсхатологическую силу, и в ней была его особая притягательность.

Их дружба не линейна, не хронологична. В ней Флоренский прожил целую жизнь: ещё студентом Московского университета отправил маститому литератору восторженное письмо, а хоронил его уже отцом семейства, опытным пастырем. Порой кажется, что Розанов был в жизни отца Павла всегда, что они (оба костромичи: один по роду, другой по рождению) пересеклись в каком-то далёком предке и через это родство ещё до знакомства метафизически ведали друг о друге. Кажется, что Розанов и после своей смерти не покинул Флоренского: любое жизненное обстоятельство, любая мысль так или иначе отсылали к Розанову, напоминали о нём.

Может быть, эта мистическая дружба началась не с первого письма и не с первой встречи, а с розановской смерти, с розановского отпевания и, вопреки привычному ходу времени, потянулась вспять из 1919 года к началу века. Может быть, эту дружбу именно как духовное родство укрепил апоплексический удар, настигший Розанова. Апоплексический удар стал для него апокалипсическим.

Вот уже несколько месяцев полуобездвиженный, лишившийся внятной речи Розанов лежит в притихшем, непротопленном сергиево-посадском доме. Жена и дочки, ухаживая за больным, извелись и истощились не меньше его самого. Он с трудом принимает людей, но Флоренский для него — всегда ободрение, утешение.

— Холодно, отец Павел, холодно…

— Я Вас шубой накрою, Василий Васильевич.

— Да не от того… Любви в мире не хватает…заботы друг о друге мало…

Еле говорит, с усилием подбирает слова. А помнится таким живым, остроумным. Всё мог опровергнуть, опрокинуть, на всё смотрел по-новому — «неполированный гений», гений от рождения, сам не подозревал, что у него сачок для всего мироздания, творчество его стихийно, естественно, как течение реки. В философии ему тесно: слишком системно, в литературе — скучно: слишком легкомысленно, в журналистике — тоскливо: много рутинного, обыденного. Мир его никаким мерилом не измерить, в прокрустово ложе не уложить. И вроде бы часто из житейского сора, из «опавших листьев» всё вырастает, но такое, что и подражать ему невозможно. Не только содержанием, мудростью, меткостью удивлял, но и формой. Что ни книга — то новый жанр. Его «короба», «Уединённое» — что это? Дневник не дневник, максимы не максимы.

— Видите, дорогой Флоренский, какое страшное крещение под конец жизни я принял… Иссяк весь… Тело, как тряпка, на крюках растянутая… Потом, как мёртвой водой, истекаю… Причаститься хочу… пособороваться…

И лицо уже неотмирное, просветлённое. А как, бывало, ополчался на Церковь, гнал Христа, а теперь в несколько дней осознал то, что всю жизнь непонятно было. Как тяжело к этому шёл. Его приезд в Посад, в 1909-м, в апреле, после гоголевских торжеств в Москве. Всю ночь проговорил с Флоренским в его ветхой лачужке, что тот снимал тогда. «Иноком» его назвал, его учёности академической поражался. О Боге, о Православии, о священстве спорили. Бунтовал Розанов, но повторял молодому другу: «Мы с Вами сейчас собор: „где два и три соберутся в любви и мире, Я посреди их“».

— Как я был глуп… как я не понимал Христа… Только с Ним хорошо и спокойно… Крест перед глазами! Кругом кресты! На всём крест стоит! Крест поцеловать хочу…

Февраль. Ночь с четвёртого на пятое.

— Мамочка, я умираю? Тоскливо…

— Да, я тебя провожаю спокойно, только меня поскорее возьми к себе.

Из последних сил поднял руку, благословил жену, родную Варечку. Страдалица. Сколько всего претерпела. Сама параличом разбита была: в кресле возили. А ведь силы нашла, поднялась, восстановилась, будто знала, что за мужем ухаживать придётся. Венчался с ней вторым венчанием — тайно, незаконно — официально не разрешали. Оттого и ополчился на «попов». Сколько вместе с ней потом вынесли: постоянная тревога за дочек, сына схоронили.

Глубокой ночью — агония. Ни дышать, ни глотать Василий Васильевич уже не мог. Принесли плат от мощей Преподобного, положили на лоб. Успокоился, притих. Стали читать отходную. Вдруг зажмурился, как-то горько улыбнулся, будто смерть увидел. Потом глубоко три раза вздохнул и просиял уже иной улыбкой — солнечной, умиротворённой.

Флоренский отпевал друга. Безмолвие в доме стало ещё гуще: будто комната с покойником до потолка наполнилась водой. На лице его хоть и выступила мертвенная суровость, но на устах всё та же улыбка умиротворения. С лёгким сердцем ушёл. Накануне со всеми примирился, всех простил. За несколько недель до смерти надиктовал послания для друзей: «Ни на кого ни за что не имею дурного, всех только уважаю и чту»; «все огорчения, все ссоры, считаю чепухой и вздором»; «благодарю Флоренского за изящество, мужество и поучение».

— Лежит, словно кристалл, — прошептал Флоренский.

— Отец Павел, зачем же так об усопшем… — вздрогнул Дурылин.

Но это было не о мертвенности, не о безжизненности. Вспомнилась фраза Розанова из переписки: «Вы — кристалл, монада; я — расплывчатый, вата». И вот теперь Василий Васильевич — сам кристалл. Обрёл в немощи и успении твёрдость, цельность.

Скромное, но очень благообразное погребение. Всю жизнь собирал старинные монеты, держал в руках серебро и золото древних цивилизаций, но современных денег у покойника и его семьи в достатке не оказалось. Особо любимые монеты, которые отказывался продавать, которые всегда носил с собой, чтобы в любой момент полюбоваться, и те в итоге вытащили из кармана где-то на вокзале.

С трудом в лихолетье раздобыли дешёвый гроб, но выкрашенный фиолетово-чёрной краской он получился аккуратным, даже изящным. Повезли на дровнях, покрытых ёлочными ветками. День погожий, ласковый. Последний путь через поле и лес в Гефсиманский Черниговский скит. Лес сосновый, тёмный, напоминает пустыньку преподобного Серафима Саровского: ни одного суетного звука, какая-то молитвенная сосредоточенность.

В скиту братия встречает колокольным звоном: мирская светлая печаль перерастает в Осанну Христу. Могила приготовлена рядом с могилой розановского друга и учителя Константина Леонтьева, что завершил земной век монахом Климентом, — «щедр и милостив Господь», как приветил новопреставленного…