Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 93)
Пять рублей — деньги совершенно ничтожные, и то, что мне вернули их, было чем-то вроде злой насмешки.
Когда допрос кончился, я повернул было в ту сторону, где находилось арестное помещение, но вдруг услышал:
— Не туда! Тебе еще надо держать ответ перед казачеством.
И меня ввели в небольшой полутемный зал, заполненный молодыми и старыми казаками. Они сидели на скамейках, некоторые из-за отсутствия места стояли у стен. Вероятно, это было нечто вроде станичной рады, и я понял, что именно этих казаков собрал поп тревожным колокольным звоном. И еще я понял, что моим показаниям никто не поверил. Поэтому меня и заставили «держать ответ» перед собравшимися в этом зале. Ни одного мужика из нашей группы не приводили сюда, привели только меня одного. Значит, самым преступным, самым зловредным считался я.
Я стоял на трибуне и пытался говорить, но вряд ли кто понимал меня: из-за шума и гама ничего нельзя было разобрать. Из зала доносились отдельные выкрики: «Всех вас расстреливать надо!» «Ограбили наш Дон!», «Прочь отсюда!» Эти выкрики сопровождались самыми злобными и даже непристойными ругательствами.
Только когда зал немного притих, я смог сказать слова, которые казались мне главными.
— Граждане казаки! — начал я, хорошо понимая, что употреблять здесь слово «товарищи» никак нельзя. — За кого бы вы ни принимали меня, я всего лишь сельский учитель. Я обучаю детей грамоте. Если кто сомневается, пусть посмотрит мое учительское удостоверение, выданное уездной земской управой. Его у меня отобрали при допросе, но вы-то можете его посмотреть, если захотите. Местность, в которой находится моя школа, — продолжал я, — очень бедная, голодная. Хлеба ни у кого нет совершенно. И люди мрут от голода, мрут не только взрослые, но и дети, мои ученики. Вот я и решил поехать в ваш край, чтобы достать хоть сколько-нибудь хлеба для голодающих. В этом нет и не может быть никакого преступления. Почему же вы арестовали меня и тех, кто был со мной? Почему грозитесь уничтожить нас? Что плохого мы сделали вам?..
Когда я сошел с трибуны и меня повели в арестную, зал молчал. До многих, очевидно, все-таки дошли мои слова, и не только дошли, но и возымели некоторое действие.
Какое решение приняли казаки, собравшиеся в зале, никто из нас не знал. Но человек, вскоре пришедший в арестную, объявил, что нас под конвоем отправят в Новочеркасск, где и будет окончательно решена наша судьба. По его приказу и под надзором часового мы вышли на улицу.
Было уже около четырех часов дня. Мы стояли тесной группой и ждали: получилась какая-то заминка с конвоирами. Нас опять окружили казаки. Как они вели себя по отношению к нам, я уже говорил. Новым оказалось только то, что некоторые из них во всеуслышание заявляли:
— Если бы нас послали конвоировать этих оборванцев, мы всех бы перестреляли в дороге. Перестреляли, и все!
Признаюсь, что слышать все это было не особенно приятно. Неприятно тем более, что намерения эти конвойные могли осуществить совершенно безнаказанно. Поэтому, чтобы не навлечь на себя лишнего гнева, мы стояли молча, стараясь даже не шевелиться, и делали вид, что разговор идет вовсе не о нас.
Два конника, наши конвойные, все же не застрелили нас. Однако в пути делали все, чтобы создать впечатление, будто стреляют действительно в нас, и если не сейчас, то через несколько минут любой из нас может пасть замертво. Они то намного отставали от нашей группы и открывали огонь сзади, то разъезжались — один влево, другой вправо — и тоже начинали бешено палить из винтовок.
Нам пришлось проходить через некоторые населенные пункты, и многие там спрашивали:
— Кого гоните?
— Красноармейцев, — отвечали конвойные.
— Да какие же мы красноармейцы? — протестовали некоторые уже пожилые люди. — Мы и ружье-то держать не умеем. Зачем говорить неправду?
Мужикам было, конечно, невыгодно, чтобы их считали красноармейцами. Они понимали, что с тех спрос гораздо больше, чем с мужиков, приехавших за хлебом.
Но конвойные не обращали внимания на «поправки», вносимые моими земляками, и на всякий новый вопрос «Кого гоните?» отвечали все так же:
— Красноармейцев.
Ради точности я должен сказать, что к нашей группе еще в станице в самом деле присоединили одного красноармейца, которого, как и нас, казаки задержали где-то в степи. Тот и не отрицал, что он красноармеец, тем более его красноармейская форма красноречиво говорила, кто он такой. Но, не отрицая своей принадлежности к Красной Армии, он, явно прикидываясь, говорил каким-то дурашливым голосом, что в армии недавно — всего три недели. К тому же он только кашевар и ничего, кроме походной кухни, не знает.
С нами же на легкой тележке ехала целая семья. Глава семьи — он мог быть либо учителем, либо врачом — правил лошадью, а позади в тележке сидели жена и ребенок лет трех.
Мы пытались выяснить, кто они такие и за что их арестовали, но узнать ничего не удалось. Глава семьи ответил только, что ехал он с женой и ребенком по своим делам и в степи их задержали.
Примерно на полпути от станицы до Новочеркасска у нас, оказывается, должен был смениться конвой. И пока снаряжали новых конвоиров, возле нас собралась толпа. Подзуживаемая нашими прежними конвоирами, она так разъярилась, что готова была любого из нас разорвать на части. И, возможно, самосуд свершился бы, если б не подъехали новые конвоиры — их тоже было двое — и не скомандовали:
— А ну пошли!..
Мы облегченно вздохнули.
День уже клонился к вечеру, и нас поторапливали. Эти не издевались над нами, не пугали выстрелами. Ехали молча.
Ночью мы, совершенно обезножевшие и чуть живые от голода, достигли Новочеркасска.
Подводу, на которой ехали муж, жена и ребенок, конвоиры оставили где-то в другом месте, а нас, что шли на своих двоих, в том числе и красноармейца, погнали на городскую гауптвахту.
Почему на гауптвахту, а не в тюрьму, об этом мы узнали позже. Белоказаки арестовали в Новочеркасске и его окрестностях столько людей, что сажать их было некуда. Тюрьма и все другие подобные места были забиты до предела. Вот тогда-то и решили использовать городскую гауптвахту в качестве дополнительной тюрьмы.
На гауптвахте моих земляков, а с ними и меня, поместили в общей камере, а точнее, не поместили, а втолкнули в эту камеру, захлопнули дверь и закрыли снаружи на засов.
Как и в арестном помещении станицы, в камере не было ни топчанов для спанья, ни скамеек, ни табуреток. Заключенные — а их, не считая нас, было человек около двадцати — либо стояли, либо сидели на грязном цементном полу.
Мы нашли себе место у одной из стен и тоже сели на пол. Это место оказалось свободным, очевидно, потому, что рядом, в углу, стояла параша, от которой несло таким зловонием, что трудно себе представить.
Но мы, совершенно разбитые и голодные, словно не замечали этого. Я доедал последний кусок хлеба, совсем не думая о том, что буду есть завтра. То же самое делали мои спутники.
Была уже глубокая полночь. Давно пора бы спать. Но часть арестованных — человек десять или пятнадцать — не давали никому покоя. Они, сгруппировавшись вместе, кричали, орали во все горло, ругались, сквернословили, стучали в дверь камеры кулаками, били в нее ногами: требовали надзирателя. Когда тот пришел, заявили, что их арестовали по ошибке и потому должны немедленно освободить; они не намерены здесь оставаться ни минуты.
Надзиратель ответил, что завтра начальство во всем разберется и всех, кто попал сюда случайно, отпустят. А сегодня ничего сделать нельзя, закончил он и ушел.
Кто-то рядом с нами шепотом рассказывал:
— Это все уголовники… Хватали всех подряд — и виноватых, и правых. Ну и уголовников кое-каких прихватили. Вот и буянят, знают, что ничего им не будет.
Между тем «концерт» не утихал. Наоборот, возобновился даже с большей силой. Надзирателю пришлось прийти и второй, и третий раз. Когда он пришел в третий раз, к нему обратились и мы, ходоки-смоляне, попросили перевести нас в другую камеру, ссылаясь на то, что еле живы, а здесь не только заснуть, но и подремать невозможно.
Надзиратель ответил, что свободных камер нет, но к завтрашнему дню они могут… освободиться, вот тогда и можно будет говорить о переводе.
Я не понял тогда зловещего смысла слов «могут освободиться», не подумал, каким образом и почему могли освобождаться тюремные камеры в тогдашнем Новочеркасске, если количество арестованных все время увеличивалось. Все это я понял после.
На следующее утро всех смолян действительно перевели в другую камеру, но при этом сказали:
— Камера одиночная, а вас вон сколько!.. Тесно будет.
— Ничего… Как-нибудь поместимся…
И поместились, хотя с большим трудом. В камере было нечто похожее на верхнюю спальную полку в вагоне. На ней уселись трое или четверо. Остальные внизу, на полу. Здесь было спокойнее, даже «уютней», чем в общей камере.
Но сидеть и ждать было невероятно нудно, тем более, что и ждали-то мы неизвестно чего. Спрашивали у надзирателя:
— Почему нас не вызывают ни на допрос, ни на суд, ни куда-либо там еще? Не можем же мы сидеть без конца, нам даже есть нечего.
— Когда надо будет, тогда и вызовут, — равнодушно ответил надзиратель.
Мужики повесили головы. Всем стало ясно, что история, в которую мы попали, так легкомысленно уйдя из Ростова, «чтобы обойти Новочеркасск стороной», может кончиться весьма печально. Сидели молча, лишь изредка перекидывались короткими фразами.