Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 87)
После ухода Андрея Горюнова Филимон сказал мне:
— А почему бы не поехать за хлебом нам с тобой? Ей-богу, привезем! Уж раз мало что понимающий, неграмотный Андрей Горюнов сумел привезти, то мы и подавно не вернемся с пустыми руками. Я, ты знаешь, военный моряк. И характер у меня настойчивый. Что хочешь выпрошу. Тебе даже и делать ничего не придется. Ты, как более знающий, будешь только указывать, куда идти и у кого просить. А там уж дело мое… «Приговор» нам дадут глотовцы. Ну а когда придет вагон с зерном, то и для меня можно будет сколько-нибудь отсыпать. А то совсем плохо дома… Ну, так как?
Сразу же почему-то мне вспомнилась Христина. В самом деле, думал я про себя, хорошо, если бы вагон с хлебом уже стоял на станции Павлиново, поджидая получателей. Тогда и она посмотрела бы на меня по-иному. «Ах, вот он какой! — наверно, подумала бы. — А мне-то раньше казалось совсем другое»… Сколько похвал я получил бы от своих однодеревенцев, сколько разговоров было бы обо мне! Он, мол, спас родную деревню от бесхлебья, от голода. Вот это парень!
Наверно, был я в ту пору несколько тщеславным, поэтому и думал прежде всего, как меня станут расхваливать, любоваться мною. Однако Филимону я ответил весьма сдержанно:
— Тут надо все хорошенько обдумать, обсудить. Нельзя же так сразу, с бухты-барахты…
Сколько бы раз после этого разговора я ни встречался с Филимоном, тот всегда возобновлял его, приводил все новые доказательства, сводившиеся к одному и тому же, а именно, что поездка наша будет вполне успешной.
Наконец я дал согласие. Согласился не потому, что был твердо уверен в успехе задуманного нами дела. Нет, твердой уверенности не было. Но, решив попробовать, я в то же время считал: а в самом деле, может, и выйдет что? Чем черт не шутит…
Наталья Сергеевна, которой я под большим секретом рассказал о предполагаемом путешествии и о целях его, согласилась позаниматься с моими учениками дней десять, пока я буду в отлучке. Я серьезно думал, что десять дней будет вполне достаточно.
Затем я встретился с Филимоном.
— Послушай, Филимон, как нам надо поступить, — начал я и стал излагать свой план. — О нашей поездке никто, решительно никто не должен знать. Так что предупреди своих, чтоб не проговорились. Я, со своей стороны, сделал то же самое. А с учительницей договорился и об этом, и обо всем другом. С глотовских либо с других мужиков собирать деньги на хлеб мы не будем. Потому что, если соберем и если поездка окажется безуспешной, нас с тобой проклянут: «Вот, мол, проходимцы какие, растранжирили крестьянские денежки, а привезти ничего не привезли. Бить таких надо!» Мы будем добиваться, чтобы хлеб отправили наложенным платежом, как это было у Горюнова. А поедем на свои деньги. У меня есть рублей триста, и у тебя, наверное, сколько-нибудь найдется.
— У меня, — отозвался Филимон, — наберется рублей триста пятьдесят…
— Ну вот видишь… На поездку вполне достаточно.
Шестьсот пятьдесят рублей — деньги по тому времени небольшие. И залежались они у нас потому, что купить на них в нашей местности было ничего нельзя: на деньги нигде ничего не продавалось. Но на поездку, повторяю, их было достаточно.
Я сказал еще Филимону, что «приговор», написанный от имени крестьян деревни Глотовки, дающий нам полномочие ехать за хлебом, будет у меня через несколько дней, но знать о нем никто, кроме нас двоих да еще одного человека, не должен.
С «приговором» я, каюсь, немного схитрил: написал его сам. А один из работников волисполкома правильность написанного удостоверил своей подписью и волисполкомовской печатью. Он тоже пообещал, что никому не скажет, куда и зачем я поехал.
С таким «приговором» уже можно было ехать. Но от знающих людей стало известно, что «приговор» намного действенней, если на нем, кроме волостной печати, поставить еще печать уездного продовольственного комитета. Вот почему я срочно отправился в Ельню.
Уездный продовольственный комитет (упродком) по моей просьбе и на основании того, что волисполком уже удостоверил все, что следует, сделал надпись на «приговоре» и от своего имени. Содержание ее было такое, что деревня Глотовка действительно остро нуждается в хлебе и что «упродком просит все учреждения и организации оказывать уполномоченным гражданам деревни Глотовки полное содействие при выполнении ими порученного им дела».
Под припиской стояли подписи председателя и секретаря упродкома, а также круглая печать этого учреждения.
Теперь было все, что надо. Можно выезжать хоть завтра.
В самом конце марта вечером Филимон пришел ко мне домой. Я быстро собрался, и мы пешком отправились на станцию Павлиново. Отправились уже совсем-совсем в потемках, чтобы ни одна душа не заприметила, что мы вдвоем куда-то пошли из деревни.
Филимон был одет в свою обычную морскую форму. Моя экипировка — несколько иная: сапоги с вправленными в них брюками, рубашка с закрытым воротом; прямо на рубашку (пиджака у меня не было) я надел старенькое драповое демисезонное пальтишко с двумя большими накладными карманами. На голове новенькая солдатская фуражка защитного цвета. Единственным недостатком этого головного убора было то, что он едва держался на макушке и при малейшем ветре я должен был поддерживать его за козырек, чтобы он не очутился в канаве или в луже.
Дни в это время стояли теплые и ясные. Снег быстро таял, дороги почернели, и по ним, то вдоль, то пересекая их, днем весело журчали ручейки, сверкая под солнцем. В некоторых местах, особенно в низинах, темнели большие лужи. Но снегу лежало еще много, и проталины можно было заприметить разве только на пригорках.
К вечеру, однако, подморозило. Ручейки смолкли, застыли. И дорога как бы подсохла. Поэтому идти нам с Филимоном было относительно легко. Правда, в иных местах мешали лужи, то и дело встречавшиеся на дороге. Тонкий ледок, образовавшийся к ночи, легко ломался под ногами, и, чтобы не попасть в воду, приходилось обходить лужи по целине. Снег сверху тоже подмерз, и ледяная корка его кое-где выдерживала нас. Но чаще всего ноги проваливались до самой земли, попадали в скопившуюся под снегом воду. И очень скоро холодная вода хлюпала и в Филимоновых ботинках, и в моих сапогах. И шли мы с каким-то неприятным ощущением мокрого, пронизывающего насквозь холода.
Поезд должен был прибыть в Павлиново ровно в два часа ночи. Но на станции нас предупредили, что он опаздывает часа на четыре, а может, и больше.
Узнав об этом, мы немедленно ушли из холодного, промозглого помещения станции в надежде отыскать какое-либо теплое местечко, где можно хоть чуточку обсушиться и согреться, ибо промерзли мы очень. Но куда пойдешь поздней ночью? В какую дверь постучишься?
Нам, однако, очень и очень повезло.
В то время в Павлинове еще сохранились две чайные, которые содержались частными лицами. Чем торговали в этих чайных, представить себе довольно трудно, так как не было ни сахару, ни чаю — ничего, что водилось в чайных раньше. Но они все-таки существовали, и одна из них, к нашей великой радости, оказалась открытой.
Мы вошли в совершенно пустой зал, освещенный тусклой керосиновой лампой, подвешенной к потолку. В углу сразу же заприметили большой куб, то есть кипятильник, обложенный кирпичом, с железной трубой, которая шла вверх — от топки к потолку. Куб, точнее кирпичи, которыми он был обложен, не успели еще остыть. На него-то мы и взобрались, как на печку, и сидели там, обхватив трубу руками, чтобы не упасть. Конечно, мы предварительно сняли обувь, вылили из нее воду и развесили возле куба для просушки — я свои портянки, а Филимон — носки. Зрелище было «то самое…».
Поезд пришел на рассвете. Мы купили билеты до станции Курск и довольно легко вошли в вагон: в нем было хоть и людно, но все же не очень тесно. Я даже обнаружил, что одна, самая верхняя (багажная) полка никем не занята, и сразу же занял ее. Никакого груза у нас с Филимоном не было, если не считать обыкновенного мешка, который я взял из дому. Мать дала мне в дорогу несколько лепешек, испеченных неизвестно из чего, а также полотенце-рушник с вышитыми на концах узорами. Много лет спустя, наверное, именно о таком рушнике написали чудесную песню украинский композитор Майборода и ныне покойный поэт Андрей Малышко. Эта песня всегда берет меня за сердце, и я всегда вспоминаю о рушнике, который мать дала мне тогда в дорогу, и, конечно, о матери…
Оставив свой «багаж» на верхней полке, я решил выйти на площадку вагона, чтоб взглянуть на удаляющееся Павлиново. Мы ехали в вагоне третьего класса, где не было тамбура. Вместо него — открытая площадка, обнесенная невысокой железной решеткой. Я подошел к решетке и, взявшись за нее, нагнулся и посмотрел назад, чтобы полюбопытствовать, далеко ли осталась наша станция. В этот самый миг налетел ветер, и моя новенькая фуражка покатилась под откос. С горьким изумлением я следил, как она скатывалась все ниже и ниже и наконец остановилась.
«Не к добру», — подумалось мне, и, сильно огорченный, я вернулся в вагон. Залез на свою верхнюю полку, подложил под голову свернутый в трубку мешок и, убаюкиваемый мерным стуком колес, заснул.
Вечером мы приехали на станцию Горбачево. Здесь пересадка на поезд, идущий в сторону Курска. Но когда пойдет этот поезд, никто, решительно никто (даже начальник станции) не знал.