реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 38)

18

Вот стихи «Просьба солдата» в том виде, в каком они были написаны:

Светит солнца луч Догорающий. Говорит солдат Умирающий: — Напиши, мой друг, Ты моей жене — Не горюет пусть О моей судьбе. А еще поклон Передай ей мой, И меня она Пусть не ждет домой. Если ж жить вдовой Ей не нравится — С тем, кто по сердцу, Пусть венчается. А еще тебе Я хочу сказать: Моему отцу Не забудь писать — Дескать, жив-здоров Твой сынок родной. Только ты его Не зови домой… Зашло солнышко, Запылал закат. Вместе с солнышком Кончил жизнь солдат. 8 октября 1914 г.

Стихотворение это, конечно, не блещет никакими особыми достоинствами. Однако оно является наиболее удавшимся мне стихотворением из всех тех, что написаны были до него.

И когда я — уже в пятидесятых годах — решил включить в свой двухтомник несколько ранних стихотворений, то первым в этой рубрике поставил «Просьбу солдата».

Не знаю, по какой причине, но именно к «Просьбе солдата» мои читатели проявили довольно большой интерес. Меня часто спрашивали — преимущественно в письмах — о том, например, что натолкнуло меня на тему об умирающем от ран солдате, — ведь я же был все-таки лишь мальчишкой и войны не видел. Но чаще всего спрашивали (главным образом те, что писали или собирались писать диссертации о моем творчестве): верно ли, что «Просьбу солдата» я написал, подражая известной песне на слова И. З. Сурикова «Степь да степь кругом»…

Я отвечал на обращенные ко мне вопросы: да, мол, по-видимому, это так и есть, что «Просьба солдата» появилась под влиянием песни о ямщике, замерзающем «в степи глухой», хотя сам я вряд ли сознавал, что подражаю Сурикову. Наоборот, мне могло даже казаться, что суриковской песни я и не читал никогда, и не слышал ее. Но только — казаться. На самом же деле суриковская песня наверняка жила во мне. Иначе откуда же могла появиться подражательность?..

Независимо от того, что, о чем и как говорится в стихотворении «Просьба солдата» и насколько оно подражательно, я хочу здесь рассказать, почему я взялся за стихи об умирающем солдате, что меня побудило написать такие именно стихи.

В одной из газет я прочел стихотворение. Какая это была газета, как называлось стихотворение, кто его автор — не помню. Но я сразу же запомнил само стихотворение, так оно поразило меня.

С тех пор прошло более пятидесяти лет, а прочитанные тогда стихи я помню и сейчас — хотя, может быть, в некоторых местах и не совсем точно.

Вот они:

Ночь порвет наболевшие нити, Вряд ли их дотянуть до утра… Об одном вас прошу: напишите, Напишите три строчки, сестра. Напишите жене моей бедной, Напишите ей несколько слов, Что я в руку был ранен безвредно, Поправляюсь и буду здоров. Напишите, что мальчика Вову Я целую — как только могу — И австрийскую каску из Львова Я в подарок ему берегу. А отцу напишите отдельно, Как прославлен наш доблестный полк И что в грудь я был ранен смертельно, Исполняя свой воинский долг{3}.

В ту пору я еще ни разу не видел госпиталя, не знал, что это такое, какая в госпитале обстановка, что и как может происходить в нем и т. п. Но при чтении стихотворения в моем воображении сразу же возникла картина: ночь, комната и в ней — узкая железная койка у самой стены. На койке — смертельно раненный, умирающий человек. Возле койки — небольшой столик, на котором горит то ли совсем маленькая керосиновая лампа, то ли огарок свечи, освещающий лишь один угол комнаты. И тут же, рядом с койкой, на табуретке — сестра милосердия с листком бумаги в левой руке и с карандашом в правой, внимательно слушающая тихие, медленные слова смертельно раненного человека, готовая исполнить его предсмертную просьбу.

Вероятно, до меня как-то дошел драматизм этой возникшей в моем воображении картины. Я почувствовал, как мужественно ведет себя этот лежащий на узкой госпитальной койке человек, которого к утру уже не будет в живых… И хотя был я всего лишь деревенским мальчишкой, мало что видевшим в своей жизни, меня потрясла та «святая неправда», к которой прибегал раненый, чтобы не сделать больно, не нанести удара своей жене, которую он, по-видимому, очень любил. И все говорило, какой это был хороший человек. И как он хорошо придумал: чтобы жена не почувствовала беды, получив письмо, написанное не ее мужем, а кем-то другим, он уверяет о якобы небольшом ранении в руку — потому, мол, и писать сам не могу пока. Но этого мало: чтобы письмо не вызвало даже тени подозрения, он придумал еще и «австрийскую каску из Львова», которую якобы бережет «для мальчика Вовы» (а если бережет, то, значит, когда-нибудь привезет ее!).

Но особенно взволновала меня последняя строфа:

А отцу напишите отдельно, Как прославлен наш доблестный полк И что в грудь я был ранен смертельно, Исполняя свой воинский долг.

Слова эти произвели на меня особенно сильное впечатление, в частности, потому что они контрастировали со всем предыдущим.

Это была уже не «святая неправда», а «святая правда». Ее тоже нужно было кому-то сказать, и сказать по-мужски, мужчине, отцу, от которого нет смысла скрывать правду.

Все эти рассуждения о прочитанном стихотворении пришли ко мне, конечно, гораздо позже. Вначале же я не рассуждал, не анализировал, я просто чувствовал все стихотворение целиком, от первой до последней строки, не делая попытки разложить его на составные части.

И в то же время я сознавал (или, точнее, понимал подсознательно), что написано оно не о солдате, а об офицере, то есть, по тогдашним моим представлениям, о человеке богатом, о барине. Оно как бы пришло ко мне из другого мира. Об этом мне говорило даже то, что мальчика звали Вовой: в деревне такого имени не было ни у одного мальчишки. Да и об «австрийской каске из Львова» простой солдат не стал бы писать домой.