реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Харитонов – Золотой ключ, или Похождения Буратины. Claviculae (страница 57)

18

Я был против отъезда. Хотя, казалось бы, следованием идеалам Толстого (приверженцем которых я себя всё ещё мнил) должно было бы склонить меня к сельской жизни. К тому же меня в столице не держало ничего существенного: я нигде не бывал, никаких знакомств не делал, и т. п. Более всего я избегал мест, где можно было встретить Серёжу, или кого-нибудь из наших общих знакомых. — Я не знал тогда, что мои метания запоздали: он уже двигался навстречу судьбе.

Но жизнь в столице имела и свои преимущества. Обыкновенно я ходил в кондитерские, где проводил много времени за чтением. Я в ту пору обожал сладости и мог питаться ими одними. Если бы не воспоследовавшая от этого неприятность, о которой я скажу ниже, я бы так и объедался шоколадами и монпансье. Вечерами же я валялся на диване и испивал очередной фиал декадентской премудрости. Без этого чтения я не мог представить себе жизни. Так что я поддался на материнские уговоры, только выставив условием, что возьму свои книги с собой. Они заняли несколько сундуков, и история их перевозки заслуживает отдельного рассказа в духе английского юмора. При этом мать, разумеется, считала мои книги мусором, поскольку они были по большей части тонкими и без переплётов. — Теперь-то я знаю, что прав был я, а не мать. Я до сих пор помню несколько обложек, за которые я не удосужился заглянуть и которые теперь утрачены навсегда: не сохранилось ни единого экземпляра этих сочинений. — Что сталось с теми моими книжными сокровищами после известных событий? Кто знает!

Другим поводом для опасений были для меня народное недовольство и беспорядки на селе, сожжённые усадьбы, нападения etc. Мои гимназические товарищи довольно живо обсуждали всё это — и, что самое поразительное, не осуждали бунтовщиков. При этом никто из них не относился к низшим классам. Думаю, в них жили обиды предков, поколениями не допускавшихся в высшее общество, куда они так страстно стремились. Я же, несмотря на полнейшую свою оторванность от жизни, прекрасно понимал: для крестьянина разница между потомственным дворянином из крепостников и моей матерью не существует вовсе. Я пытался говорить об этом с матерью, но та с поразительной убеждённостью сказала, что в первую голову нужно опасаться городской черни. Возможно, в этом сказалось её происхождение. Не знаю уж, оказалась ли она в итоге права и выгадала ли что на этом. Думаю, что нет: катастрофа оказалась настолько всеобъемлющей, что житейская мудрость против неё была бессильна. Бывают случаи, когда спасает только бегство. Зная свою мать, я уверен, что она не использовала бы это средство, даже если бы имела такую возможность.

Впрочем, в ту пору рука Истории ещё не вывела на трёхцветном флаге своё роковое "мене, текел, фарес". Наша деревенская жизнь, вопреки всем опасением, текла благополучно и мирно. Несколько раз наезжали "гитаторы" от каких-то организаций, но успеха не имел из них никто. Селяне всех слушали, но всерьёз, кажется, не принимали. Возросшие государственные тяготы переносились небезропотно, но с понятием о неизбежности таковых. Единственное, чего боялись, так это новых наборов в войска. И то сказать: страх это был больше бабий. Мужики же откуда-то слыхали, что в войсках кормят хорошо, лечат знающие фельдшеры, а тяжёлой работы даже меньше, чем у себя дома в поле. Что касается ранений и смерти, они смотрели на это как на дело Божие. Пожалуй, больше всего их пугал сухой закон, соблюдавшийся в войсках весьма строго. В Чурилово с этим было много проще. Кто победнее, перегонял бражку прадедовскими ещё приёмами, для крепости разводя селитрой. Более зажиточные обращались к доктору Речникову, который снимал дачу возле Новой Топи. У доктора всегда находилось на чём "настоять траву лечебную" или "приготовить компресс". Готовил он всё сам, имея большой опыт — и, видимо, недурно. Говорю "видимо", ибо тогда я не употреблял ничего крепче кирпичного чая.

Если говорить о социальном вопросе, то с нами держались без дерзости и даже предупредительно. Возможную причину я узнал гораздо позже, от того же Речникова, с которым мне довелось встретиться в 1930 году в Монтрё. По его словам, селяне подозревали в нас немецких шпионов, или, по крайности, "немцев". На мой вопрос, чего же они не подняли нас на вилы, Речников ответил в том смысле, что после февраля и ареста Царя наши хлеборобы уверились, что войну Россия теперь непременно проиграет и придётся жить при Вильгельме. На нас надеялись, что мы замолвим перед немцами словечко. Я не поверил, но Речников утверждал категорически, что не последние люди на селе, ходившие к нему за "компрессом", вели разговоры про то, когда же придут немцы и какой будет при них порядок. Причин возводить напраслину на бывших односельчан у врача не было никаких.

Сейчас, по прошествии полувека, я могу сказать так: не следует требовать от низших классов большего, чем то вынуждает простая экономическая необходимость. Более того: разжигание в низах общества патриотических настроений мне представляется чем-то вроде укола морфия, дающего лишь иллюзию силы и энергии. Что бы там не говорили, а в простом человеке патриотизм редко поднимается до ясного и твёрдого принципа. Он остаётся лишь чувством, причём чувством не высшего разбора. К тому же даже самые сильные чувства не живут долго. Чем выше вздымается пламя, тем быстрее оно сникает. Именно это и произошло в России: первый подъём очень быстро сменился ропотом, а потом и бунтом. Впрочем, некоторые другие народы в аналогичных обстоятельствах проявили ещё меньше стойкости.

Вернёмся, однако, в Чурилово. Что ещё бросалось в глаза, так это возрастающее небрежение порядком и гигиеной. К примеру: сельские хозяева перестали подновлять заборы и смотреть за чистотой вокруг домов. Думаю, в этом проявился древний, монгольских времён инстинкт: в ожидании набега припрятывать всё ценное и выглядеть как возможно более жалко, чтобы набегающие не взяли лишнего.

Что до нас, то дачная жизнь всерьёз омрачалась двумя лишь бедами: имя им комары и дороговизна. Не знаю почему, но тем летом комары прямо неистовствовали. Наверное, где-нибудь заболотилось, а из-за занятости начальства — и описанных выше настроений — общественных работ не делалось никаких. Кровососы множились и свирепствовали, так что на ночь приходилось ставить в открытые окна рамы с натянутой марлей, иначе сон превращался в пытку. По поводу цен: и так вздувшиеся из-за войны, они возрастали каждую неделю. К тому же селяне не доверяли купюрам и предпочитали расплату монетой, которая вся давно пропала из обращения. Я был очень рад, когда случайно нашёл сокровище — спрятанную в самодельном тайнике глиняную копилку, доверху набитую медяками. Видимо, их собирала наша бедная Анечка до того, как совсем слегла. Её накопления ушли на мои мелкие радости, такие, как туесок с земляникой или крынка молока. Надо сказать, в то лето я молоком только и питался, как пресловутый дон Педро Гомец. К молоку прилагались белый хлеб, мёд, квас, всякая снедь вроде мочёных яблок и груш, а также репа, которую я предпочитал есть сырую.

Столь странная диета была связана с двумя обстоятельствами: следованием учению Льва Толстого и надеждой избавиться от мучивших меня запоров. Видимо, то была плата за увлечение сластями. Конечно, я мог бы обратиться к тому же Речникову, а лучше — к хорошему петроградскому специалисту. Но это означало рассказать о своём недуге домашним, а если бы мне удалось тайком собрать денег на визит — то хотя бы врачу, незнакомому человеку. А вдруг ему заблагорассудится потребовать от меня согласия на обследование anus" а? Это было совершенно немыслимо: пожалуй, я предпочёл бы немедленную отправку на фронт. Невероятно постыдной и унизительной казалась мне и процедура промывания: я бы скорее умер, чем позволил бы кому либо, в том числе себе, применить резиновую грушу. — Когда я впоследствии узнал, что практически все мои сверстницы были вооружены этими produits d'hygiène personnelle и пользовались им перед каждым выходом в свет, то был совершенно ошарашен.

Диета отчасти помогала, хотя и стоила мне периодических болей в животе и некоторых других неприятностей. Я стойко переносил всё это, считая телесные неудобства платой за удержание respect m de soi-même.

Всё это может показаться смешным. Но прошу припомнить: мне в ту пору было шестнадцать лет и я совсем не знал жизни. Более того: я жизни боялся, боялся её грубости, но ещё более того — её засасывающей трясины, власти привычных форм. Внутренняя жизнь в ту пору решительно брала во мне верх над внешней. Я чувствовал себя полным бродильных соков, и боялся случайно расплескать хоть каплю.

Теми же причинами был вызван и мой тогдашний "эстетизм". Я сделал своим девизом известное стихотворение Брюсова, весьма многим навредившее. Сейчас я могу лишь удивляться, как столичная (а хотя бы и московская) публика не увидела в Брюсове всего лишь ушлого торговца залежалым товаром. Я это могу объяснить только успехом у женщин: содержательницы литературных салонов не только не навесили замок на уста новоявленного Папагено, но и замкнули рты всем тем, кто уже распознал в этом "теурге", "маге" и "безумце" обыкновенного шарлатана, только и умеющего, что малевать яркие лубки на потребу самому низменному, самому неразвитому вкусу. Но мне — в сущности, маленькому дикарю, несмотря на всю начитанность — эти лубки казались новыми мирами. Я как бы пребывал под некими чарами. Я валялся на кровати и читал всё подряд, избегая лишь скучной классики и маминых газет. Впрочем, последние разжигали моё любопытство, но я твёрдо решил отвергнуть сиюминутное. В этом я видел необходимое и достаточное условие того, чтобы вырасти в артиста.