Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 59)
— Будешь рыть или нет?
— Як Паня скажет! — Фанас Евтыхович кривозубо улыбнулся.
Паня, словно в чем-то оправдываясь, принялась подробно объяснять-уговаривать:
— Афанасий Евтыхович, вы добрый и умный человек, у вас славна жинка, послушные дети. Идите домой, переоденьте праздничную одежду и быстренько возвращайтесь обратно, потому что час идет, а работа стоит.
— Ага!.. — протянул Фанас Евтыхович, начав вроде бы протрезвляться. То ли по голосу Пани догадался, то ли по ее виновато-строгому виду. Начал понимать, что не туда заехал. — Тп-ру!.. Стоп! — Добавил, вспомнив поговорку: — «Якщо наше не в лад — мы со своим назад!» — Решительно повернулся и мелкой походкой заторопился со двора.
Когда уселись снедать, Паня, каясь, выложила все Антону. Он сперва хмурился, жалея потерянное время. Но затем, вспомнив, каким петухом Фанас ходил вокруг его жены, утопшей ногами в куче замешанных кизяков, как потряхивал крыльями своего галифе, он поперхнулся от смеха, пролив сыворотку из кувшина.
— Чудотворы!.. — Откашлявшись и утерев шальную слезу, протянул, имея в виду обоих, Паню и Фанаса: — Упороли комедию!
Паня, прижав руки к груди и как бы падая вперед, зашлась таким заливистым хохотом, которого от нее давно не слышал Антон.
Охрим Тарасович бурчал, надоедая теще, Оляне Саввишне, своими высказываниями в адрес молодых, что они, мол, и своевольны и неуважительны, что его совет им без дела, что они в нем, старике, вовсе не нуждаются, что решили обойтись своим умом, часто повторял:
— Нехай живут, как знают!
— Гудишь-гудишь, гуда несчастная! Пошел бы да помог детям, лучше было бы.
— Чего я там не видел?
— Ты, Охрим, стал вроде моего Якова, царство ему небесное. — Она вспомнила своего мужа Якова Калистратовича Тарана. Жив ли он или давным-давно косточки истлели? Как осудили его еще до войны за спаленную кошару, с тех пор ни слуху ни духу. — Тоже любил нюни распускать.
Охрим Тарасович даже озлился на такое замечание. Нашарил палку в сенях, стукнул дверью, подался огородами на свой край. Внутри у него все бурлило, перекипало, словно вода в перегретом радиаторе. В нем вызревала необходимость поговорить с детьми, особливо с Антоном, крупно и строго, высказать все, что наболело за последнее время. Он жесточил себя, пиная комья чернозема носками сапог, сбивая палкой стебли старых будяков, был не похож сам на себя, покладистого и всегда мирного Охрима Балябу. Можно только удивляться: какой бес его укусил.
Встречный ветер, дующий со стороны Азовского моря, был на удивление духовитым. Пролетая над степью, он терял свою знобкую сырость, приобретая взамен тепло и запахи разогретой солнцем степи. В нем, в этом ветре, уже чудились терпкость первых дождевых капель, упавших на пыльные проселки, озонный холодок дальних громовых перекатов. Обласканный земным теплом, он озоровал, кувыркаясь, шелестя травами, стеля до земли султаны белого ковыля, шевеля лозы виноградников, крутя выхорки на шляху. Обессиленный, врывался в село, припадал к беленым стенам хат, забивался под стрехи, ложился на свежевскопанные огородные грядки.
Многие утверждают, что стоит человеку выйти из духоты помещения и подставить грудь такому баловню-ветру, как тотчас же человек преображается: успокаивается душой, становится добрее. Спорить не станем. Все может быть. Но, глядя сейчас в лицо Охрима Тарасовича, засматривая в его глубоко упрятанные темные глаза, подтвердить данную мысль не решимся.
Вот он остановился у низкого пня свежеспиленной акации, отбил наросты глинозема, плотно спрессовавшегося на каблуках сапог. Занятый своим делом, не сразу расслышал требовательный посвист. Еще раз свистнули, еще раз — слышней, повелительней. «Кому це я понадобился? — Охрим Тарасович оглянулся по сторонам. — Кто меня окликает?» Послышалось, вроде бы заржал малый жеребенок: заливистое радостное ржание. Охрим Тарасович снова огляделся — нигде никого. Донесся хрипловатый скрипящий хохоток.
— Тьфу ты, напасть!.. — Охрим Тарасович разглядел баловника. Сняв черный суконный картуз, щурясь от обильной голубизны, глядел на сухую ветку огромного орехового дерева, грозя скворцу: — Киш, окаянный!
Скворец был, как видно, не из пугливых. Он затрепетал всеми перышками, нахохлился, затехкал по-соловьиному.
— Глянь, шо вытворяет, шельмец!
Вороная, в серую крапинку птица, поблескивая радужным отливом оперенья, пучила зоб, переступая с ножки на ножку, похохатывала горловым смешком, забавляя старого Балябу, забывшего враз, куда и зачем торопился.
Как ни старался Охрим Тарасович, но в свое прежнее состояние вернуться не смог. Все в нем размягчилось, ослабло. Так и ступил на свое старое подворье, держа картуз в руке. На лице его теплилась виноватая улыбка. Какие-то переменчивые искорки бегали в глубоко посаженных глазах. Втыкая палку в замесь глины, зачастил, похоже, оправдываясь:
— Все некогда — мастерские, мастерские! А сегодня воскресный день. Дай, думаю, подсоблю детям.
Отзывчивая на все доброе, невестка поспешила с ответом:
— Ничего, папаня, сами управимся. Садитесь, отдохните в холодочке.
Антон, крутя ручку ворота, прилаженного над стволом нового колодца, повел глазами исподлобья, съехидничал:
— А чего ж баба Оляна не пришла? Треба было взять и старуху!
Охрим Тарасович переменил голос:
— Ты не то, не сильно задавайся! — отбросив палку, засучил рукава. — Давай лучше буду относить ведра с землей. Куда ее вываливаешь?
— Вон, аж за дикую сирень.
— По-хозяйски, — вполголоса одобрил отец. — А то посмотришь, другие под себя гайнуют, абы только меньше трудиться. — Его удивила перемена, наблюдаемая во дворе. Еще недавно одичавший и запущенный, с курганом саманного праха посередине, теперь двор вольно расширился. На том месте, где бугрилась развалина, образовалась свежерасчищенная площадка с колодезной скважиной посередине. В глубине двора, ближе к саду, параллельно улице, поднимался из земли аккуратным каменным четырехугольником фундамент новой хаты. Старый колодец засыпан, место заровнено. Нежилой дух ушел со двора еще и потому, что Юраська прибил на некоторых акациях и ближних орехах по скворечнику, поселив здесь таким образом птичий гомон.
Охрим Тарасович поглядел в глубокую темноту нового колодца, протянул изумленно:
— Ого-го!.. — Переведя взгляд на Антона, спросил: — Решили до пупа земли дорыться?
Антон повел плечами:
— Сказано: «Токо тут!»
— Афоня-а-а! — позвал старый Баляба, снова наклонившись над колодцем.
— Аюшки-и-и?..
— Скоро жилу откроешь?
— Зробимо, дядько Охрим, как надо! — заверил категорично Фанас Евтыхович. Глухой его голос доносился из тесной трубы как-то сыро и невнятно. Фанас уже чувствовал хлябь под ногами, но, боясь вспугнуть удачу, не объявлял о ней. Дернув за веревку, он распорядился: — Держите сруб наготове: скоро потребую.
Когда в ведре, поднимаемом из глубины, вместо кусков сизой глины с глянцевито поблескивающими следами лопаты показалась рудая жижа, Охрим Тарасович и Антон обрадованно переглянулись. Отец погрузил кисть руки в ведро и, чувствуя обжигающую стужу, пробежавшую от кончиков пальцев до плечевого сустава, удовлетворенно заключил:
— Вода!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Восточные ветры — беда этих мест: летом приносят засуху и черную бурю, зимой — колючие холода. Ветры обладают завидным постоянством: если уж задуют, то надолго, и нет им угомону в любое время суток.
Нынешняя зима выдалась на редкость ветреной. Сначала выпали обильные снега. Ровным слоем покрыло озимые хлеба и пахоту, луговое займище и вершины косогоров. Мягкий западный мокродуй гнал и гнал низкие валы туч из-за Кенгесской горы на Новоспасовку, Красное Поле, Деревецкое, Мангуш. Тучи клубились, теснились, сбиваясь в сплошную темно-сизую хмару, сыпали на землю так густо и лапчато, что даже в груди радостно екало.
Но надежда оказалась короткой. Однажды ночью морозно вызвездило, леденисто-стеклянная плашка луны оделась недобрым ореолом. Дворовые псы, гремя цепями, полезли в свои конуры. Ежась, часто зевая, боязно подскуливали, подрагивали всем телом. Тревожно загудели провода, тяжелея под напором леденистых струй. Склоняя тонкие вершины, засвистели пирамидальные тополя, заворошили сучьями раскидистые орехи, затрепетали сухо и звонко стручки-барашки на высоких гледичиях, заскрипели твердые стволы старых акаций. Под окрепшим напором ветра, мелко потрескивая, начали подаваться подточенные шашелем стропила крыш, застучала плохо уложенная черепица. Хлопнула выстрелом сорванная с крючка ставня. Залопотал загнутый лист кровельного железа. Засипела поднятая на воздух и раздираемая в клочья верхушка сенного уклада.
И это бы все не беда, если бы не ножевая поземка. Она-то как раз и страшна. Ищет щели в снежном пласту, подтачивает его, выдувает, гоня снежную пыль до первопопавшейся препоны. Понаметет по-за скирдами кучурганы снега, позанесет дорожные кюветы и яруги, набьет рудоглинные зёвла оврагов, понавалит у обрывов. А степь остается голой. Корчатся на холоде озимые хлеба, курит пылью темная пахота, трескается от морозной стыни почва, губя и разрушая все вокруг, носится над просторами в разбойном гике восточный злодей — ветрюган, и никакой управы на него не найти.
Небольшой автобус Павловского завода, сменивший старую полуторку-кибитку, возившую раньше слободских людей на «Азовкабель», то и дело останавливался у переметов. Хлопцы шумно высыпались в обе открытые двери, вытирая ватными стеганками задрипанные бока автобусика, с дружным выдохом «Раз-два, взяли!» чуть ли не на руках переносили его, бешено вертящего задними колесами, через снежный кучурган. Иной раз маялись подолгу, до пота. Видать, здесь и подсекло Антона.