18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 4)

18

Вот тогда-то и подумалось Охриму Балябе: «А не поверить ли Потапу Кузьменке?» Долго носил эту думку, оберегал ее, растил. Затем взял да и поделился ею с тестем, словно с отцом родным. С кем же ему еще было поделиться? Отец и мать Охрима уже давно лежат на погосте. Роднее Якова Калистратовича Тарана никого не осталась.

— Так вас, умников, и ловят! Наберут в коммуну, як когда-то турки брали ясир, прикуют кандалами к галере — и махай веслами, пока в очах не позеленеет. Только ясир брали силой, а вас заманить стараются хитростью. Новым властям нужны рабочие руки, вот они и показывают вам бублик. Людей самостоятельных они в коммуну не кличут, бо с ними тяжело управиться, а голота что, голота пойдет, словно голодная птица в силки.

— А як же дальше? — спросил помертвевший Баляба.

— Дальше?.. Я не ворожей, но, боюсь, придется тебе сидеть у каменной бабы.

После таких слов увиделось Охриму то, что еще в детстве не раз доводилось видеть. Каменная баба, а возле нее — лирник. Сидит он на травянистой земле, вытянув вперед укутанные в тряпье ноги. Положив лиру на колени, затягивает свою бесконечную жалобную песню. Рядом со старцем-лирником — малый хлопчик. Он стоит покорно, безропотно, опустив глаза. Перед ним шапка. Звякнет упавшая в нее медная монета — и снова тихо. Женщины плачут, приунывшие старики почесывают бороды, не озоруют повзрослевшие вдруг ребята — тревога у всех на душе и тоска непонятная.

4

Небо перед рассветом становится особенно низким. Тяжело упираясь краями в нечеткий горизонт, оно дышит росным холодом. Наступает та ранняя пора, когда восток уже подзеленен, когда уже угадывается неминуемый восход. Но солнце пока еще далеко, и все вокруг молчит, томясь предчувствием его прихода. Удивительная пора! В гнетущем сумраке, веришь, что-то набухает, вызревает. Противоборствуют какие-то смутные силы. Все бродит, все ворочается, меняется. Темнота, вместо того чтобы идти на убыль, напротив, сгущается. Ты придавлен каким-то тревожным гнетом. В сознании все смешивается: и явь, и сон. Холодная судорожь прокатывается по телу. Чего-то ждешь. Знаешь, что-то должно случиться… И тут же впадаешь в забытье. Ах, какая досада! Именно в ту самую минуту, когда ты забылся, и свершилось то, чего ты с таким томлением ожидал… Нет, нет, солнце по-прежнему пока еще не поднялось, но произошел перелом в сторону света. Как бы очнувшись, ты замечаешь, что все уже выглядит по-новому, все стало вокруг четким и ясным: и чуть потемневшие от пота крупы лошадей, и подрагивающие мелким листом придорожные акации, и поворачивающие свои головы на восток подсолнухи — все уже проснулось. Мир прозрел. Но как это произошло, на какой грани, где она? Ты ее не уловил. А может быть, она вообще неуловима?..

Обидно Тошке: не уследил, как свет народился. Мать говорит: кто это увидит, будет всю жизнь удачливым. Надо же, глядел, глядел — да и проглядел! Вовсе не спал. Так, чуток склонил голову набок, тут же вскинул ее — и на тебе: рассвело!..

Отец сегодня сдержал слово — разбудил Тошку. Сонного отвел за руку к снаряженной подводе. Тошка умостился поудобнее на перевернутом ведре, сунул ладони под мышки, где еще хранилось тепло, — и поехали.

— Не спишь?

— Не-е-е… — Тряска дробила звук, Тошкин ответ был похож на овечье меканье.

— Ну, добре. Дивись море не прозевай!

Но море он тоже прозевал. Оказалось, это не так-то просто — разглядеть его появление. Оно, сизое, сливается с сизой степью, тусклое, сливается с тусклым небом. Оно как бы переходит из одного состояния в другое. Никакой черты, никакой четкой грани, как переход от темноты к свету или от забытья к яви: раз — и уже проснулся; раз — и, глядишь, уже светло. Так и море.

— Бачишь?.. — Отец тычет коротким кнутовищем совсем в другую сторону. — Дивись сюда!

Тошка глазам своим не верит, неужели? Ему казалось, что низкое облачко, высветленное цыплячьей желтизной рассвета, а оно вон что — море. Как будто теплая краюшка кинута в то место, где земля должна сходиться с небом. Антон даже привстал на цыпочки. Держась за плечо отца, глядел и никак не мог уверовать в то, что он видит именно море. Совсем оно не такое: и размеру, и цвету должно быть иного. Верить не верил, но глаз не отрывал.

Колеса тяжело увязают в песке, лошади, сделав последнее напрасное усилие, останавливаются, тяжело дыша. Тошка прыгает вниз, бежит вдоль берега по белому песочку, который поскрипывает под ступнями, точно снег.

— Ты куда?

— А тут…

— Снимай с брички сети и все другое. Я коням замешаю.

Распряжены Тошкой, разнузданы и уже привязаны к коробу подводы, кони суют нетерпеливые морды в мешево, сладко пахнущее мукой.

Охрим же, натянув соломенную шляпу-брыль на самые глаза, наблюдает восход. Над морем, словно огромный поплавок, крашенный охрой, всплывает солнце.

— О, ты глянь, сонечко проснулось! — по-детски удивляется Баляба.

Подбив усы рукой, оглядывается по сторонам, ища сына ослепшими глазами. Антон в это время уже стоит на бочке, что возвышается в задке брички, посматривает на Петровский шлях.

— А ну, подивись, сынок, чи едут, чи не едут?

— Едут, едут! — радостно кричит Тошка, заметив вдали другие коммунские подводы.

— Вот рыбаки! — возмущается Охрим. — Полдень стоит на дворе, а они только собрались.

Потап Кузьменко, председатель коммуны, подает голос:

— Одними бычками сыт не будешь. Сперва надо в поле снарядить людей, затем уже к морю… А ты прыткий — затемно поскакал!

Всего три брички подкатило к берегу, а шуму-гаму — будто базар собрался.

Охрим по-прежнему недоволен:

— Вот так да! Вот это рыболовы, хай вас дождь намочит! Люди уже с бычками домой вертаются, а вы только до моря дотащились. Чи кони у вас погани, чи сами такие?

Коммунары посмеиваются:

— Не ворчи, Баляба, а то молоко скиснет!

Кто-то замечает:

— Балябу не чипай, он знаешь какой? Враз тебе усы обкорнает!

Охрим смеется вместе со всеми.

— Дался вам тот ус, век бы его не бачить!..

В это время Потап Кузьменко, раздевшись догола, разбежался и — эх! — с разгону головой в воду. Когда вышел на сухое, услышал обиженный голос Балябы:

— Тэ-э-э… Це не по-хозяйски. Купаться будем, як дело зробим.

Потап отфыркался, улыбается стальными зубами, трет темной рукой по белой груди.

— Вот въедлива людина!.. Ну, давай налаживай бредень. В паре с тобой пойду. Хочь?.. Хлопцы! — подал команду. — Расходитесь посвободнее!..

Через час-другой сидел Охрим Баляба на песке в мокрых подштанниках, светился лицом, запускал счастливую руку в огромную садовую корзину. В корзине вздрагивало, трепыхалось разнорыбье. Чего тут только не было! Бычки всякого размера и цвета: серые, как песок, желтовато-зеленые, черные, как в саже вывалянные. Камбалы — диковинные образины одноглазые, сплюснутые, словно их под жерновами держали. Тут и таранка вперемешку с судачком трепыхается, тут и силява — серебристо-белая рыбка азовская. Вот это да! Это улов!.. Тут уж и сказать нечего. И это только его, Балябы, да Потапа Кузьменки работа. У других хлопцев вон уже и в корзины не вмещается. Если пойдет таким манером и дальше, то к заходу солнца, верится, можно натаскать полную бричку.

Охрим уже видит, как поздним вечером, при керосиновых фонарях, на коммунской кухне бабы, вооружившись ножами, потрошат улов, сваливают разделанную рыбу в чан с рассолом. Утречком они возьмут в руки цыганские иголки и суровые нитки, будут выхватывать скользкими пальцами бычков из чана, нанизывать их на нитки, пропуская иголки через тусклые рыбьи глаза. После развесят рыбу по обоим хуторским дворам, растянут шнуры на солнце. То-то гомону будет! Пацаны станут бегать вокруг, орать беспричинно, коты и собаки поволокут по пыли рыбьи внутренности. Словом, время наступит — веселее не надо.

Антон по-щенячьи подполз к огню, который раздут дядькой Сабадырем, прилег животом на теплый песочек.

— Э, коханый! Ты, бачу, добре накупался. Белый стал, як творог. Гляди, тебя сорока схватит!

— Не-т-т-т, — стуча зубами, отвечает Тошка.

— Або чайка!

— Не-т-т-т.

Чаек, действительно, поналетело — хоть из ружья пали. Лезут, проклятые, в самое пламя, прямо из рук выхватывают рыбешку.

— Киш-кишу!.. Га-га!.. Ух, коханые!..

Дядько Сабадырь помешал картошку в ведре, погрозил ложкой в небо. Вид у Сабадыря бравый, усы подкручены тонкими хвостиками кверху, замасленная фуражка военного образца сбита на затылок. Вот только лицом не вышел. Оно узкое, морщинистое, землистого цвета. Особо выделяется у дядьки Сабадыря шея: длинная, или, точнее сказать, высокая, будто голенище. И на ней, ниже кадыка, вставлена свистула, серебристо-белая, круглая такая, с дырочкой посередке. Балакают, будто Сабадырь дышит не носом, как все люди, а через эту свистулу. В самом деле, если прислушаться, она действительно посвистывает. Дырка в горле — от германской пули. Когда дядько говорит, он свободной рукой затыкает железную дырочку — это когда говорит нормально. Но если ему скажешь что поперек, он наливается сизым цветом и как понесет-понесет. Обыкновенные слова он произносит еще при закрытой свистуле. А когда переходит на матерный язык, тут, не помня себя, начинает размахивать руками, дыра остается свободной, и из нее в это время вся ругань и выходит свистом.

Сабадырь принялся чистить бычков. Чешуя у них мелкая, обычным ножом ее взять трудно, так он что придумал: достал где-то кусочек жести, выдернул из брички расшатавшийся гвоздь, набил им дырочек в жестянке — получилась терочка. Сидит себе дядько в тени телеги, распластал бычка на камушке, чешет ему бока терочкой, обчесанного кидает на широкую лопушину, где уже образовалась из бычков целая горка. Над костром ведро подвешено. Специальной треноги не смастерили загодя, но дядько Сабадырь и тут вышел из положения — повесил ведро по-чумацки: на высоко задранное дышло.