18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 3)

18

— Сказились бабы. Вот всполошные! — сам себе говорит Охрим, посматривая на белотелый женский грай. — Хиба так можно? Не успела сорвать с себя одежду — бух в воду! Нет бы посидеть, охолонуть.

Сам-то он не прыгает в воду бездумно, нет. Вот опустится солнышко за гору, ветерок принишкнет, вода сделается спокойной и теплой, точно парное молоко, — вот тогда его время. Присядет в вербной заросли, выкурит без суеты цигарку, все в нем уляжется, каждая жилочка угомонится. Тогда-то он и разденется как следует: снимет и сорочку, и штаны, и полотняные сподники. И хотя знает, что на огороде никого уже нет (вон они поют аж под хутором) и никто за ним не подсматривает, все равно прикроется левой рукой, упираясь правой в затравеневший берег, спустится в воду.

— Ух ты! — задохнется от удовольствия. — А холодная — хай тоби грец! — Но это просто слова: вода-то, конечно, теплая. Да и как ей теплой не быть, если целый божий день грелась на пекучем солнце.

Охрим достанет со дна илу, потрет им вместо мыла под мышками, долго будет оттирать прибрежным песочком черные, потрескавшиеся пятки. Затем примется плескать воду на грудь, на шею, на голову. Попробует заплеснуть ее на самые лопатки. И только после всего этого заткнет уши большими пальцами рук, прикроет глаза указательными, затулит наглухо нос мизинцами — и окунется, как бы поставив этим точку.

— Фух ты, будто заново на свет народился!

Да, но пока еще не вечер. И солнце не только не село, но даже не достигло полудня. Охриму мыться рано. Он снимает брыль, вытирает лоб рукавом, смотрит уже не на ералашных молодиц, а правее, в сторону поскрипывающего чигиря — поливального колеса.

Охрим трогает усы, едва заметная ухмылка появляется на его лице, глаза светлеют. Он пониже натягивает брыль, старается скрыть свою радость. Там, у чигиря, на приводе сидит его Тошка. Вон картузик сереет! И работа вроде бы не работа, а все же при деле хлопчик. Сидит себе, катается да коня батожком подбадривает. Конь ходит по кругу, крутит привод, а от привода — зубчатая передача к чигирю. Просто и мудро!

Вчера Антошка не давал отцу покоя:

— Тату, а куда ж я пойду, а що мне робити?

На вечернем наряде упросил Охрим председателя коммуны Потапа Кузьменку посадить хлопца на привод.

— Чтоб семью не разбивать. Чтоб все на одном плану…

— Э… товарищ Баляба, бросай старую привычку. Тут не семья, тут громада, коллективно чтоб все.

— Так я ж не против, я только так, на первый случай, пока привыкну, а там — куда кинешь, туда и сяду.

— Нехай буде по-твоему!

Баляба уходит с огорода последним. Молодицам что: подхватили узелки, сапы на плечи и айда до хутора. А у него забота: и то проверь, и туда загляни. Обойдет все чеки, оглядит канавы, посмотрит, не требуется ли что подладить у чигиря.

Тошкин след тоже простыл. Благо, ему пешком не ходить. Распряг коня, напоил, кинул ему на спину подстилку, взобрался верхом — и несись пуще ветра.

— Кто ж это сапу бросил? Вот раззява! — Охрим взялся за лосненый черенок, смотрит метку, на белом деревянном держаке выжжено «НБ». Так и есть. Настасья потеряла!

Закинув обе мотыги — свою и Настину — на плечо, шагает он по тополевой аллее. Уже возле коммунской столовой настиг жену, попридержал за рукав.

— Твоя сапа чи ни?

— Моя.

— Что же ты ее кинула на произвол судьбы?

— Хи, а что с ней носиться туда-сюда? Завтра пойду полоть — подниму.

— А если кто раньше тебя подберет?

Охрим хмуро смотрит на жену.

— Ты не дома, а в коммуне. Люди увидят, что скажут? Балябы — растяпы…

— Глянь, який завзятый! — Жена выдернула свой рукав из мужниных пальцев. — Без году неделя, як стал коммунаром, а уже командует. Ты на меня не кричи, — повысила голос, — тут равноправие. Может, меня скоро делегаткой выдвинут!

Охрим отступился, но пригрозил на всякий случай:

— Добре, прийдешь в квартиру, я тебе покажу делегатку!..

3

Настя в эту ночь домой не пришла: подоспела ее очередь дежурить на кухне.

Охрим сам постелил нехитрую постель: кинул на пол кожух, кинул подушку, лег, положил рядом вконец сморенного усталостью Тошку, прикрыл его ноги рядниной, левой рукой обняв сына, правую заложил себе за голову. Тошка, сладко почмокав губами, тут же уснул.

За окном трещали ночные сверчки, их пение сливалось в единый неумолкаемый звон.

Охриму не спалось. Неспокойно у него на душе. Вот уж который день в коммуне, пора бы, кажется, и привыкнуть, но все никак не придет он в себя. Вспоминаются свое подворье, своя хата — и щемит сердце, щемит. Но больнее всего вспоминается его расставание с тестем. «За что я так обидел человека? — упрекает себя Охрим и тут же находит оправдание: — Он тоже хорош! Чего встревает в чужие дела? У каждого своя воля и своя башка на плечах. Тебе краше сидеть дома? Сиди дома. А я поеду на хутор, раз он специально для бедноты выделен. Потому что як же я буду жить один, если у меня ни коня, ни вола? Спасибо созовцам, вспахали мой клин по весне, помогли засеять, а то бы земля так и перестаивала. У тестя пара гнедых, а попробуй попроси подмоги!.. Эге! Черта лысого. Прикинется казанской сиротой. И там у него не пахано, и там у него не сеяно, и траву пора косить, и кукуруза заросла, пора лемешком пройтись в междурядье. Разведет руками, запоет Лазаря…»

Охрим распаляет себя все больше. Всего обидней ему кажется то, что всегда слушал тестя, кивал согласно при любом разговоре. Податливый по натуре, ни в чем не перечил, считая Якова Калистратовича головой, признавал его первенство во всем. А он, краснощекий, возьмет, бывало, себя за обе усины, помнет их, потискает, словно хозяйка коровьи титьки при дойке, и ну учить Охрима уму-разуму:

— Гроши, як воши, так и расползаются! Ты не держи их, Охрим, в кармане ни минуты. Землю покупай, тягло, хлеб бери, овец веди до двору. А гроши — то так, полова. Сегодня они в цене — завтра хоть по ветру пусти!

«Ах ты, бесового батьки златоуст! — только теперь, задним числом, соображает Баляба. — Какие у меня деньги! Завалящей копейки днем с огнем не найти. Мабуть, у тебя деньга обрывала карманы, мабуть, сам пускал керенки по ветру, як полову?..»

Говорил как-то Яков Калистратович своему зятю:

— Слыхать, голота на хутор Гоньки и Северина зарится. — Хутором давно владеет немец-колонист Гейдрих, но все его считают по-старому хутором Гоньки и Северина. — Ваше товарищество по совместной обработке земли — тоз, или соз, или черт его батьку разберет, как звать, — селян баламутит. Негоже так. Гонька и Северин знаешь кто? Говорят, самого кошевого атамана Осипа Гладкого потомки! Вон куда их род казацкий уходит. А ты чув про батьку атамана Гладкого? О, если бы не он, то и племени запорожского тут бы не было! — Поглаживал себя Яков Таран по груди, по животу. — Наша степь казаком сильна. Казак ворогам головы рубил, казак хлеб сеял, казак отары выпасал. Еще императрица Елизавета грамоту нам даровала на понизовские земли. А вас, сиромах, нанесло сюда лихим ветром, словно саранчу прожорливую. — Тесть повышал голос: — И мор пошел, и неурожаи. Коли оно было, чтобы приазовска земля не рожала? Она ж веками нагуляна, а вот бачь, что вышло…

Охрим высвобождает руку из-под головы, развязывает шнурок на вороте сорочки, распахивает ворот, трет грудь ладонью, тяжело вздыхая. Видится ему холодная зима двадцать первого года. Ставил тогда Охрим силки волосяные. Попадались в них изредка пташки мелкие: приносил до хаты то воробья, то красногрудку, как дар божий. Опухшая с голоду Настя, тяжело переставляя ноги-колоды, совала в печку сухую траву, ставила казанок на плиту, варила юшку почерневшему Тошке, который уже не вставал с постели, уже не плакал, а только жаловался широко открытыми, лихорадочно блестевшими глазенками.

Весной, помнится Охриму, объявили про помощь. Он не понял вначале, что за помощь, откуда. А пришла она из-за моря, из далекой неведомой страны, которую Америкой называют. Взял Охрим полотняную сумку, пошел на площадь, туда, где церковь стоит, где волостное управление и сельскохозяйственный банк расположены. Еще и петухи в третий раз не пропели, а у двери сельхозбанка уже все село топталось. Дверь брали приступом. А вломились в зал — угомонились. Детишек вытолкали наперед, пожалели малых, ведь сюда пришли только те из них, которые без отца-матери остались, или те, у которых ни отец, ни мать ходить уже не в состоянии.

Долгие часы выстаивали в очереди. Все взвешивалось, все записывалось: что, кому и сколько. Мужики у стенок на корточки поприседали, вытирая спинами меловую побелку, бабы прямо на цементном полу расположились. Томился Охрим от нетерпения. Блохи вчистую закусали его — много их сюда понанесли в кожухах да свитках. И мысли дурные лезли в голову. Виделось ему, вроде бежит он с сумкой к себе домой, аж на самый край села, бежит, считай, две версты без передыху, а дома уже ни мука не нужна, ни черная американская чечевица. Не спас Охримову семью чужой президент… Холодным потом обливается мужик, кружится голова, тошнота подступает к горлу.

Врезались в память Охриму слова председателя учредительной комиссии по созданию коммуны Потапа Кузьменки, сказанные тут же, в сельхозбанке.

— Граждане беднота! — начал Потап глухим голосом, сняв шапку. — Гувер прислал муку, пшено и другое. Спасибо ему за пособие. Но только оно нас долго не продержит. Соломинка утопающему не подмога. Нам нужен надежный оплот. Советская власть дает нам такую опору: коммуна — вот наше бедняцкое спасение. Земельные участки, семена, тягловую силу, скот, имущество — все соберем до кучи. Приложим руки — будем живы. Все наше спасение вот в этих руках. — Потап вскинул над головой темные ладони, улыбнулся стальными зубами — оба ряда зубов у него не свои, а кованые. В девятнадцатом году банда зеленых глумилась над Потапом Кузьменкой, насмерть била, да не добила, только зубов начисто лишила да рубцы на теле оставила. — Государство даст кредиты, государство поможет машинами. Оно не оставит бедняка.