Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 31)
В динамике щелкнуло, зашипело. Послышался приглушенный голос марсового. Задерживая дыхание, он, насколько можно было спокойно, доложил:
— Слева по борту вижу след двух торпед. Расходятся веером, товарищ командир, веером!.. — не сдержав волнения, сорвался на крик сигнальщик.
Первое, что подумал капитан-лейтенант Лотохин, было: «Почему веером? Две торпеды — веером? Скорее под углом!..»
— Лево руля! — резко приказал он.
— Есть лево руля!
Лотохин взялся правой рукой за переговорную трубку, которая шла вниз, в машину, придушив ее, словно противника за горло, левой вынул из нее пробку. Почти прижавшись ртом к раструбу, подал команду:
— Полный вперед! Самый полный!.. Иду на таран!
Командир на какой-то миг оглянулся назад, посмотрел на штурмана, наклонившегося над широким столом, делавшего выкладки.
— Петрович, расчеты!
— Есть расчеты, Вячеслав Семенович!
— Успеет уйти на глубину? — спросил о лодке.
— Вероятно, успеет!
Командир и штурман — друзья еще по Фрунзенке, одногодки, однокашники. Потому никто на корабле, даже в самых официальных случаях, не слышал, чтобы они называли друг друга по званию (оба капитан-лейтенанты,) только по имени-отчеству, реже — по занимаемой должности: «Командир!», «Штурман!».
Лодка действительно может уйти на глубину. Тараном ее не взять. Остается одно:
— На корме! — подал команду минерам у бомбомета. — Большие глубинные бомбы «на товсь»!
Зарываясь носом во встречные валы, напрягшись всем телом, эсминец стал похож на разъяренного быка, который, пригнув голову, кинулся вперед, чтобы нанести удар по нападающему. Пронесся в мертвом пространстве между двумя разошедшимися под углом торпедами, метнул глубинные бомбы, и те взбугрили море белыми стогами взрывов. По обшивке корабля, особенно по ее подводной части, стегануло отдачей: большие бомбы рвались с гудом и грохотом, малые бахали по борту безобидными хлопками. Миновав вероятное место погружения подлодки, эскадренный миноносец лег на обратный курс, повторив полную серию бомбометания.
Лотохин сбил фуражку, оглянулся на штурмана:
— Ушла?
— Не думаю. Видимо, легла на грунт.
— А глубина?
— Глубины здесь не так велики. Острова ведь рядом. — Кивнул в северную сторону. — Неглубокое место. Вроде перемычки между островами и материком.
— Тогда достанем!
— Надо достать, — согласился штурман.
Солнце уже дотронулось краем до поверхности моря, вытянулось яйцеобразно, потускнело, словно остуженное холодом воды, на него можно было смотреть незащищенным глазом. Лотохин заметил на его багровом фоне темную стрекозу: повисший над морем самолет-торпедоносец.
— Определить расстояние и скорость!.. Иду на сближение.
Зенитные автоматы на пристройках закружились вокруг своей оси, заклацали металлическими замками. Чуть скошенные назад, сдавленные с боков, широкие трубы корабля задышали учащенно, пыхнули клубами густовато-серого дыма и снова перешли на ровное дыхание, невидимо дрожащее горячим маревом над срезами труб. Глухо гудели вентиляторы, мелко подрагивала палуба от могучего дизельного хода. В захолодавшем вечернем воздухе явственно пахло соляркой, олифовой краской, подогретым машинным маслом. Редкими струями в эти запахи вмешивался по-домашнему привычный камбузный дух.
Вячеслав Лотохин часто задавал себе вопрос: «Трус я или не трус?» В прошлом это было довольно отвлеченное занятие. Задать бы такой вопрос сейчас, в данную минуту, во время боя, атаки. Но сейчас такая мысль не приходила на ум, не до того. Лотохин в подобные моменты обомлевал душой от неожиданности, от страха, боязни погибнуть вот так, ни за что, ни про что, в самом, считай, начале войны, в самом начале взрослой, зрелой жизни. От трусости это или еще от чего?.. Обомлевал, но тут же ясным умом находил, что ему надо делать, как поступить. Боялся гибели?.. Да, боялся. Но боязнь чувствовал скорей кожей, которая стягивалась и пупырилась густо где-то там, под тельняшкой. На лице и в глазах страха не было. В них — озабоченность и занятость делом. Корабль и сотни людских судеб занимали сознание без остатка.
И еще думал Лотохин (не сейчас, а в более спокойное время): правильно ли он живет? И сомневался в этом. Его беспокоил не выбор профессии, нет. В этом у Лотохина колебаний не было. Он считал, что морская служба — единственно возможное и приемлемое для него занятие. А вот в остальном… И, главное, что касается ее, Леры… Почему так поступил? Зачем такая жертвенность, во имя чего? Не поза ли это?.. В иную минуту казалось, что поза, игра. Тогда почему она была возможной, игра? Видимо, потому, что не было настоящего чувства. Действительно, было оно или не было? Скорее последнее. Узнает ли он когда-нибудь настоящее чувство? И когда? Ведь ему уже тридцать!..
После подобных вопросов нехорошо щемило под ложечкой, тупо побаливало в сердце. Считал себя несправедливо обиженным, обделенным. Проникаясь жалостью к себе, задумывался над невольно всплывающими вопросами: «Кто я, зачем я? Что будет со мной, скажем, лет через десять?» Ответа не находил да и не мог найти. Понимая это, начал сравнивать себя с другими людьми. Так получалось, что, глядя с высоты командирского мостика вниз, на бак, замечал там чаще всего матроса боцманской команды — рослого, широкого в кости парня, с чудно́ нахмуренными бровями. Лотохин хорошо его знал. Такой и видом своим, и фамилией запоминается сразу: Антон Баляба. «Что ждет его? — думал о Балябе. — Он, кажется, откуда-то с юга? Как чувствует себя здесь, на севере? Как ему служба? О чем думает? Почему всегда такой насупленный? — Часто останавливал себя Лотохин на будто бы неловкой мысли: — А что он думает обо мне?» Иногда делал попытки навести на такой вопрос Балябу. Но разговора не получалось, он непременно сбивался на что-либо другое. Вот хотя бы и в последний раз. Заметя Антона, задраивавшего люк носового отсека, где расположена боцманская баталерка, Лотохин, навалившись грудью на поручень мостика, звучно поинтересовался:
— Баляба, чем занимаетесь?
Неторопливый матрос поставил на палубу большую банку с краской, осторожно положил рядом с банкой широкую малярную кисть, обернулся на голос, поднял лицо кверху. Слегка вытягиваясь, не то ответил, не то спросил:
— Есть, товарищ командир?
— Зачем, говорю, краска понадобилась?
— А!.. — Баляба сбил на левое ухо черную бескозырку, задвигал костистыми плечами, так что даже роба, льняная рабочая одежда, зашуршала. — Салаги ж ходили на Эзель-остров, обчухали бок шестерке, вон той, что справа на рострах. Дай, думаю, поправлю, — принялся обстоятельно докладывать Антон.
Лотохин прервал его пространные объяснения:
— Боцман распорядился подкрасить?
Антон даже обиделся:
— Рази у меня своей головы не хватает? Стоит ободрана — дай, думаю, подправлю!
— Добро, добро! — согласился командир. — Я не об этом… — Он выпрямился, не закончив фразы, досадливо подумал: «Я действительно не об этом. Совсем не об этом». Вдруг спохватился, до него только сейчас дошел смысл сказанного Балябой. Значит, не доглядели, ободрали бок его любимой шестерке — шлюпке, которой непременно сам командовал на больших флотских соревнованиях. — Баляба! — кинул вдогонку Антону.
— Га? — откликнулся Антон по-домашнему.
— Кто видел шестерку?
— Мичман Конопля.
— Подай-ка мне эту Коноплю! — зло процедил он.
— Зараз, товарищ командир!..
2
Было это давным-давно, в славное довоенное время. В бурый вагон электрички «Ораниенбаум — Ленинград» вошли вчетвером: Антон Баляба, Леша Бултышкин, Виктор Алышев и баталер Тимка Бестужев. Накануне им выдали недоданные раньше бушлаты, хромовые ботинки, летние форменки, чехлы на бескозырки. Чехлы и форменки, вместе с иными вещами, отправлены в киссу́ — вещевой мешок. Что же касается бушлатов и хромовых ботинок, то они пришлись как раз к месту. Пуговицы бушлатов после пасты — зеркалят, ботинки после гуталина — тоже неимоверного блеска.
— Порядок на баке!
За полгода, проведенные в боцманской школе, чубы у ребят поотросли, появились новые прически. У Антона прическа осталась прежней. Все тот же гребень нависает надо лбом. Пожалуй, только потемнее сделался да пожестче.
Бескозырки надвинуты на правую бровь, ленточки небрежно заброшены по плечам, верхние пуговицы бушлатов не по форме прирасстегнуты, побывавшие на фанерных досках-растяжках брюки заметно шире, чем положено. А в общем-то — все правильно, все по форме, по той форме, которая заведена на флотах искони. Конечно, человек с опытным глазом заметит, что перед ним еще юнцы, салаги, не хлебнувшие соленого, но вслух он их так уже не назовет: и выправка парней, и их форма не дозволяет.
Сели по двое друг напротив друга. Антон — у окна, лицом по ходу электрички. У его левого плеча суетится Леша Бултышкин, то вскакивает, то снова опускается на скамейку. Напротив похохатывает Тимка Бестужев, вскидывая высоко на белый лоб подбритые в тонкий шнурок брови. Когда же он их, брови, опускает, вместе с этим прикрывает рыжеватыми ресницами глаза. Алышев сидит рядом с Бестужевым. Поставив темно-синий мешок-киссу у ног, копается в ней, никак не может найти пачку «Беломора». Округлое лицо Алышева побагровело. Выпрямляясь, он хлопает себя по коленкам, приговаривая сквозь досаду:
— Фу-ты, ну-ты — ножки гнуты!