Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 28)
Пока выпускали на волю скот, пока гасили клуню, пока отстаивали скирды соломы, — все это время Яков Калистратович, упав на жесткую, прихваченную первыми заморозками землю, бился об нее в дурном припадке. Его же дорогого сродственника, племяша-одногодка Киндрата, человека с темным, густо заволосатевшим лицом, нигде не могли обнаружить. Как в воду канул.
Опалившегося на пожаре Якова Калистратовича Тарана свезли сначала в больницу, смазали, перебинтовали обожженные руки. Затем отправили в город, к следователю. Онемевший, оглохший ко всему и, верилось, навсегда, он, сидя на колхозных дрожках рядом с молодым парнем-милиционером, когда проезжали мимо базара, услышал надтреснутый голос певца-старца, крутящего ручки шарманки и гугнявящего себе под нос тихую песенку, сложенную как бы на иноязычный манер:
Долго будет звучать в ушах Якова Калистратовича эта нелепая песня-нэпманка, преследуя его своими странными словами, тягуче-заунывным мотивом.
29
Народу собралось, как на престольный праздник. Не диво ли дивное: местная радиотрансляция загодя объявила, что прилетает самолет из города, будет бесплатно катать ударников труда, которых на правлениях колхозов выдвинули и которых сельсовет утвердил по списку. Многие отказались от такой чести заранее. Некоторые передумали, уже когда подходил их черед. Большинство же садилось, решив: «Раз выпала такая планида, куда деваться. Будь что будет!»
Антон впивался побелевшими пальцами в борт летака, глядел вниз во все глаза. Ветер косматил волосы, бил по ушам, как при самой сильной скачке. Летак то подпрыгивал, будто дрожки на ухабе, то вниз проваливался неожиданно — даже в позвоночнике немело.
Антону вдруг подумалось о том, что вот так, видимо, и Полина где-то летает. «Как все в жизни неожиданно получается, жила-жила в Новоспасовке, бах — куда-то улетела, мужскими делами занялась. Что ее туда толкнуло? Что потянуло? Может, характером такая?..» Антон помнил, как Полина после киевских курсов птицеводов срезалась с председателем Дибровой. Уж она ему все высказала и за курей, и за людские обиды. Диброва только ртом зевал, пытаясь что-то вставить в свое оправдание, но она так и не дозволила вставить. А потом грохнула дверью — ушла из колхоза, подалась на выселки, в совхоз «Бердянский». Дальше Антон и не ведал, как обстояло дело. Только услышал про Полину, что она уже под Севастополем, в Качинской школе пилотов.
Далеко улетела. Даже и не верится, что когда-то в кремушки с ней играли, женихались.
Вылазил из кабины задом наперед. Сперва перекинул за борт одну ногу, нащупав желтым полуботинком резиновую планочку на плоскости крыла. Рядом поставил другую. Спрыгнув на землю, пошел в толпу, пьяно покачиваясь от удивительного безветрия. Хлопцы толкали его кулаками в грудь, стукали ладонями по лопаткам, завидовали:
— Как там, на небе? Господа видел или нет?
Но разве те, кто не побывал там, могут понять чувство Антона? Никогда не могут! Он толкался в народе, улыбаясь чему-то своему, загадочному. На все шутки, на все замечания смотрел снисходительно, вприщурку. Ему одному было известно то, что для остальных пока находилось за семью печатями. Ему даже показалось, что он начинает понимать Полину, по крайней мере, близок к ее тайне.
Дома его ждало событие, заставившее задуматься еще серьезнее.
Настасья Яковлевна, прежде чем налить в миску остывшего борща и подать хлеб и нож, достав их из глухого шкафчика, встроенного в стену, вытерла стекло лампы, хукая, а то и поплевывая на него, чтобы чище снимались мушиные обсидки, чтобы легче вытиралась пыль и темная копоть. Когда Антон, низко наклонясь, с жадным присвистом начал хлебать борщ, она не вытерпела, чтобы не открыть новость. Обхватив сама себя за плечи, обтянутые голубой сатиновой кофтой, поставив локти на край стола, наклонилась, едва не доставая головой головы сына, спросила:
— Чув?
— Что?
— Про Польку?
— Нет.
Настасья Яковлевна обрадовалась ответу: это давало ей возможность с доскональными подробностями поведать сыну чудесную новость. Но прежде чем начать рассказ, еще раз удостоверилась:
— Иван был на выгоне?
— Який Иван?
— Дудник, який же, Полькин брат!
— Был.
— Ничего про сестру не говорил?
— Ничего.
— Так слухай. — Смахнула ладонью крошки со стола, снова обняла себя за плечи. — Такое зробила, что гомон пошел по всем краям!..
Антон положил ложку на стол.
— Да ты ешь, ешь!.. Она где службу несла?
— В Житомире… — неуверенно подсказал Антон.
— А чего же говорится, что из Севастополя?.. — в сомнении задумалась Настасья Яковлевна. — Ну, бог с ним! Слухай. Собралось их аж трое, таких девчат. Она, Полька, потом… Кто же еще?.. Ага — Ломако. А третью забыла. Как же ее? Така гарна у нее фамилия. Зовут не то Мария, не то Марина… Сели они втроем в яроплан в Севастополе и понесло их без передыху аж знаешь куда?
— Куда? — нетерпеливо откликнулся Антон. Его уже тоже начало познабливать от любопытства.
— Через всю краину, прямо на далекий север. В Архангельске опустились.
Антон вначале не мог вразуметь, что за нужда гнала их «без передыху», как сказала мать. Разве нельзя было опуститься, отдохнуть и лететь дальше?
— Тетеря! Им же задача такая, чтоб без посадки. Сести-то не на что: гидроплан же, колес нет, на землю не опустишься. Так и рассчитано: от воды до воды. От Черного до Белого моря. Понял?
Антон поднял скобу тяжелых бровей, наморщил высокий лоб.
— Хто це казав?
— Хто-хто! Сорока на хвосте принесла! — Настасья Яковлевна явно была довольна впечатлением, произведенным на сына ее рассказом. Спохватившись, запоздало спросила: — А ты летал чи нет?
— Было трошки! — как бы нехотя заметил Антон.
Мать даже руками всплеснула:
— А если бы загремел вниз!
— Полька ж не загремела.
— То Полька!.. Шо ты равняешься? Она знаешь какая? Ей бы в штанах родиться!
— Откуда ж вы узнали про перелет? — допытывался Антон у матери.
Настасья Яковлевна, вытерев сухие губы о свое плечо, ответила без загадок:
— Ходила в полдень до ларька за сахаром. Иду мимо конторы, бачу, мужики притишкли-принишкли, в трубу заглядывают, как сороки в мослак: радио ж над дверями конторы прибито, туда и тянут бороды. Чего це вы, пытаю. Зацыкали на меня. Слухай, мол, и другим не перебаранчай! Я возьми да и послухай… Полька тоже выступала оттуда. Голос какой-то глухой, незнакомый. Не диво ли, за тридевять земель улетела!.. Поклон передавала всем новоспасчанам. Особенно матери своей — Федосии Федоровне. Так прямо и каже: «Мамо, вы чуете меня? Не сильно убивайтесь. Скоро прилечу в гости!» Вот отчаянная, га? Потом музыка оттуда ударила — чистый праздник! Народу, верится, собралось там, — откуда говорят, — видимо-невидимо. Только гомон стоит. Даже слышно, как флаги лопотят на ветру.
Антона качало всю ночь. То в яму падал, то вверх взлетал свечой. И все время слышал Полинин голос. Его, тот голос, забивало порывами ветра, глушило тарахтением мотора. Он доходил искаженно и невнятно, то попискивая морзянкой, то гремя басовитой трубою. Катился эхом, бился о стены хат, цеплялся за трубы, за столбы, за деревья, заполняя собой все пространство.
30
Раньше других съедобных трав поднимается на выгоне кашка, или, по-нашему, грицык. Истосковавшаяся по зелени худоребрая пацанва жадно набрасывается на первое весеннее лакомство. Слегка очистив сочный стебелек грицыка от лишних отросточков-листочков, сует его в рот, смачно жуя пресную мякоть, похрупывающую на молодых, пошатывающихся от недоедания, зубах. А там, глядишь, уже властно тянутся малые ручонки, прихваченные первым загаром, к темно-зеленому прямому стебельку молочая. Хрустко сломав его у земли, сдирают с него податливую кожицу, катают мягкий оголенный стерженек в ладонях, вялят на солнце, положив на скат погреба. Только после этого — теплый, горьковатый, изошедший молочком — кладут в рот. Вскоре подоспеет и сурепка, поднимется повыше кислый щавель. Позже можно будет по-заячьи подкрасться к винограднику, наломать молодых побегов, сочных до того, что аж чвыркают под укусом. Но раньше всего — еще до цветения, еще до того, как поднимется съестное разнотравье, — хищная пацанва причащается птичьими яйцами, заедая их клейкой тягучей вишневой смолою, — и уже ты ее, пацанву, ничем не удивишь: ни ранней редиской, ни первой черешней. Ярый голод утолен, оскомина сбита, можно жить не спеша, не жадничая, по-людски.
Все живое ворошится, дышит, ловя прелый дух слежавшейся за зиму соломы, горьковато-теплый запах веснушчатых веток жерделей, сыровато-подвальный холодок перевернутого плугом чернозема. В пресном ветерке слышатся ливневая свежесть, запах разогретой солнцем полыни, робкий, едва уловимый душок уже успевшего привять чебреца. Опустошенные до дна силосные ямы дышат остатками перекисшего корма, напоминающего такой знакомый дух моченых арбузов. Уксусно-едкий запах навоза, дорожная пыльца, прибитая крупными каплями дождя, невесть откуда сорвавшегося при ясном небе, нестойкий запах свежескошенной травы, серно-сладковатый кузнечный чад и кизячный дымок топящихся селянских печей — все смешивается в весеннем прозрачном воздухе, будит какие-то неясные предчувствия, щекочет в горле, стесняет дыхание, расслабляет тело до сладкой истомы.