18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 122)

18

Когда Антон поднимал напряженно-усталый взгляд, отрывая его от лица сына, ища, на чем бы забыться глазу, он неизменно натыкался на щель между занавесями, прикрывающими застекленную фасадную стену. И в эту щель видел каменную сопку, а над нею — на фоне синего до темноты неба — обелиск и матроса в полушубке, несущего вахту вечной памяти. И это отвлекало Антона. Он вспоминал такие же обелиски, разбросанные по Балтийскому родному побережью, скорбел по ребятам-морякам, погибшим в те неимоверно давние и такие близкие, словно вчера все было, дни последней войны, вспоминал своего дорогого по тем дням человека — командира и друга Богорая, мичмана Коноплю, как бы восставшего из мертвых, командира эскадренного миноносца «С» Лотохина, своих корешей-братанов Бахмута, Бестужева, Бултышкина, Азатьяна и того же Виктора Алышева, вспоминал многих, с кем ходил в шхеры, топил транспорты, высаживался десантом на косу Фриш-Нерунг и остров Борнхольм, — и ему становилось легче. Его сегодняшняя боль сливалась с той, давней, такой же праведной болью и растворялась в ней. Он подумал о том, что горе одного человека никогда не должно быть горем только одного. Он верил, что его горе является горем всех. Он глядел на темную фигурку часового, впечатанную в небо, и не знал, что когда-то и Юрий, сын его, подолгу засматривался на матроса с винтовкой, несущего вахту у памятника, поднявшегося на вершине сопки каменной бабой, но мысли у него были иные, и чувства испытывал, не похожие на отцовские. Антон жил вместе с теми, кто теперь погребен в подобных могилах, он знал их, ходил с ними в атаки, они для него до сих пор живы, он беседует с ними, ссорится или дружески обнимается, грубо по-матросски похлопывая по лопаткам, а Юрий видел их каменно-тяжелыми, всех на одно лицо, он преклонялся перед ними, испытывая в душе торжественно-тревожащий холодок.

Переводя взгляд на гроб сына, Антон окончательно утверждался в мысли, что не сможет увезти его отсюда, не сможет вырвать Юрия из ряда, — Юрий должен быть захоронен здесь, в этой земле.

На второй день после похорон, после поминок с кануном и стаканом русской горькой, как и полагается по заведенному исстари обычаю, Антон засобирался домой.

— Пожил бы еще, зачем так торопиться? — удерживал его Виктор Устинович.

— Час показывает: пора.

— Может, лодку посмотришь?

— Лодку?.. — удивился Антон. Он почему-то решил, что лодка после такого случая должна быть разрезана, переплавлена или затоплена в дальнем глухом месте. Она ведь причинила столько боли!.. — Жива-здорова?

— Жива-здорова.

— Хотелось бы…

Алышев поднял телефонную трубку.

— Соедините с Кедрачевым-Митрофановым. Попрошу поживее!.. Командир на корабле?.. Кто? Находкин? Передайте Находкину, сейчас прибуду. Да-да, пускай встречает! — Повернувшись к Антону, пояснил: — Замполит.

Они подъехали к проходной. Командир соединения подумал было: «И зачем я буду мучить человека: мыть в душе, напяливать на него робу. Пускай идет так, в своем, ничего ведь не случится. — Но тут же отверг подступившее сомнение: — Нет уж, раз надо, значит, надо. Он матрос, поймет».

На пропускном пункте Антону показалось, будто он уловил частичку тепла, когда-то оставленного здесь его сыном. Антон спускался по отвесному трапу, пролазил в круглые вертикальные и горизонтальные люки, перешагивал высокие и низкие комингсы-пороги, брался руками за отполированные скользкие поручни и ограждения, дотрагивался до мягкой искусственной кожи диванов и кресел, до холодно блестящего пластика дверей и стенок жилых помещений, и тепло, уловленное недавно, было всегда с ним.

Ходили по лодке втроем: Алышев, Находкин и Баляба-старший, заглядывая во все отсеки, каюты. Матросы, офицеры, старшины — все, кто им встречался, вытягивались, поворачиваясь к ним лицом, следили во все глаза за ними, и в первую голову за Балябой, за отцом того Балябы, которого все хорошо знали и которого вряд ли когда забудут.

В торпедном отсеке их тоже встретили, стоя навытяжку, как и в иных отсеках. Оглядевшись, Баляба спросил тихим почужевшим голосом:

— Тут?

— Ниже, — обомлевая душой от боязни за Антона, щадя его, оберегая от лишней траты, коротко уточнил Виктор Устинович.

Находкин, остановив Балябу, показал ему на лейтенанта. Тот подхватил протянутую Антоном руку.

— Окунев.

— Баляба.

Они заметно долго разглядывали друг друга, словно пытаясь разгадать что-то. Антон подал руку Пазухе, Курчавину и еще двоим торпедистам, «салажатам» из пополнения (Николая Крестопадова не было на лодке, он еще лежал в госпитале), подумав при этом, что если бы не повидался с ними, в нем бы поселилось постоянное чувство томящего сожаления. На какую-то малую долю времени в сознание закралась горькая зависть-обида: они живы, их отцы не ведают той угнетающей тоски, которая поселилась в нем. Холодное, липкое подрагивание забралось в самую середину груди, сковало, стеснило, истребляя тот малый комочек тепла, который был прихвачен при входе на лодку.

— Окунев! — позвал Виктор Устинович.

— Есть, товарищ капитан первого ранга!

— Табличку сделали?

— Пока не готова.

— Поторопитесь!

— Есть.

Алышев показал Антону на крышку левого торпедного аппарата:

— Юрия!

— Этот?

— Он самый… Пластинку латунную прикрепим: «Торпедный аппарат Юрия Балябы». Навсегда… Как в войну бывало. Помнишь?

— Помню, — почти равнодушно ответил Антон. Внутри у него горячо всплеснулась, разлилась, обжигая все тело, непоправимая обида. Он вскрикнул немо и с таким напряжением, что едва не помутилось все в голове: «Какие пластины, какие надгробия?! Зачем они ему, зачем они мне?.. Его нету, нет моего Юраськи и никогда больше не будет! Чем вы мне можете пособить? Чем утешить?»

Отуманенный скорбью, он пока не мог понять, что не для него все делают, не для него — для себя. И что сын его, Юрий Баляба, старшина первой статьи, торпедист атомного подводного судна, принадлежит теперь не ему, а им. И память о нем — их право, их обязанность, их традиция.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Смутная тишина придавила подворье Балябы. До недавнего гомонливый, перекипающий детским и смехом и ревом, суетливый своим многолюдьем, он словно застыл на холоде. Белый от завзятой седины, похожий на апостола, Охрим Тарасович не маячил у всех на глазах, не совался по делу и без дела в любое семейное начинание, не покрикивал на расшалившихся Волошку и Полечку («Ах вы, шахаи!»), не наклонялся над ползающим по земле Андрейкой («И где тая мати запропастилась?»), не снимал у него пузырь под носом, не выковыривал заскорузлым черным пальцем из малого ребячьего роточка камушки, голубиные перышки да чечевично-скользкие пуговицы. Не носилась суетливая, оказавшаяся на редкость проворной невестка Нина, оставившая с рождением Андрейки институт и по молчаливому попустительству свекрови Пани прибравшая окончательно весь дом к рукам. Не мелькали ее темные от загара туго налитые икры ног, не летали над бельевой веревкой, над колодезным срубом, над деревянной лядой, ведущей в погреб, ее безустанные руки. Сидела она днями у кровати свекрови Параскевы Герасимовны.

Словно в параличе, у Пани отказали руки-ноги. Онемела она, смотрела на все безучастными глазами, окаменела в горе. Не уронив ни единой слезинки, слегла, холодея телом, вроде бы как отходить собираясь.

У Нины все получилось по-иному. По приходе похоронной билась в падучей, кричала по-дурному, рвала на себе волосы — утихла. Серая лицом, молчаливая, все-таки держалась на ногах и весь дом держала. Временами забегала сестра Нана, мать наведывалась, батько Лука заглядывал. Понимали, в таком горе подмога двору необходима. С отъездом Антона Лука Терновой повсяк час на участке Балябы управлялся. Выкопал старые корни груш, попилил их, поколол на дрова, нарубил хворосту. В ощербатевших рядах сада поставил новые саженцы. Поправил жестяные желоба под стрехой, что для стока воды предназначены, почистил курятник, вырубил дикую сирень, которая, разрастаясь от забора, стойко напирала на огород.

Старый Баляба начал приходить в себя раньше других. Усевшись на перевернутой корзине-сапетке, поставил ящик с инструментом в ногах, вытесывал стамеской колышки-зубья для грабель. Взяв грабли на колени, выбивал-выковыривал сломленный зубок, вместо него ставил новый.

Юрко, о котором он оттосковал столько ночей, которого похоронил по-своему, мысленно распрощавшись навеки, не уходил у него из головы, не оставлял старого. То голос его прозвучит где-то рядом, то шаги послышатся. То привидится деду, что Юрко затеял возню с младшим братаном, и дед готов хватать свою палку-костыль, бежать к месту потасовки, чтобы усмирить неслухов.

Порой подкатывало знойное удушье, Охрим Тарасович оттягивал ворот рубахи, сипло свистя, хватал воздух пустозубым ртом. По сухим его щекам обильным граем плясали слезы, застревали в белых с желтым подбоем усах. Он всхрапывал в неизбывной своей тоске, покачивал обездоленной головой. Когда приступ утихал, старик сморкался трубно, утирал руку о валенок, застегивал верхнюю петельку ватной фуфайки, скинутую с пуговицы при удушье, поправлял на голове темный цигейковый треух.

Горе — оно никогда не бывает одиноким, обязательно влечет за собою другое. Одно горе — тяжесть, два горя — непосильная мука. Пригибала старика к земле Панина каменная немота. Не рехнулась бы умом, не наложила бы на себя руки. «Не приведи господь», — молил суеверно Охрим Тарасович. Однажды, зайдя в светлую комнату, где стояла Панина кровать, увидел картину, приведшую его в крайнее уныние. Паня сидела на постели. Пальцы правой руки сложила щепотью, словно для крестного знамения, прижала их с силой к груди, впиваясь глазами в дальний затемненный угол.