Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 121)
На старом деревянном мосту машина замедлила ход. Поскрипывал настил, едва заметно вздрогнули перила.
«Когда-то и он здесь проезжал. Вглядывался в блеклую воду реки, замечал развешанные для просушки сети. А вон и деревенька. Малое, всего в несколько тесовых домишек, поселение. Знать, не такая уж тут пустыня. Конечно, не полуденная степь, где из одной слободы видать другую, но все-таки…»
И снова каменные ущелья, глубокие провалы. Изредка, расплывчатые в замети, огни встречных машин.
«Может, они оттуда, из его города Снежногорска?..»
Над миром, над непроглядным небом, где-то в далекой высоте, шмелиный зуд реактивного самолета, еле уловимый, еле угадываемый. Обычным ухом его не поймать, но до предела обостренным…
Когда очнулся, увидел уличные фонари дневного света, белопанельные дома с окнами-сотами, плотно залитыми теплым желтым огнем. Понял: «Юркин город».
Машина поворачивала то влево, то вправо, объезжала разрытые канавы. Остановилась у пятиэтажного, светлой окраски, дома. Шофер проводил Антона на четвертый этаж, нажал кнопку звонка. Щелкнул запор. Дверь распахнулась широко. На пороге стоял невысокого роста, тучный пожилой мужчина. Антон почти не узнал Виктора.
— Заходи.
Он шагнул в прихожую, не зная, что ему делать, куда ступить дальше. Виктор Устинович сказал шоферу:
— Молодец. Спасибо тебе. Утром позвоню в гараж.
— Есть. — Матрос-шофер застучал по ступенькам вниз.
Алышев повернулся к Антону:
— Раздевайся.
Протянул руки, чтобы взять пальто. Но застывший на месте Антон, казалось, и не думал раздеваться. Он тоже вытянул руки вперед, нащупал ими округлые, покатые плечи друга. Они обнялись крепко, до хруста в костях. Вздохнули надсадно. Чуть отстранясь, поглядели друг на друга, еще не веря, что встретились. Упав головами друг другу на плечи, стояли неподвижно, рыдали шумно, исступленно.
Жена Виктора Устиновича выглянула в прихожую, обомлела от увиденного. Внук тоже высунулся из двери комнаты, крикнул:
— Дедуня, куда ты задевал ножницы?
Бабушка втолкнула внука в комнату, бережно прикрыла дверь.
Опустив руки, стояли какое-то время, разглядывая один другого, не узнавая.
— Снимай пальто. — Приняв его от Балябы, как бы взвешивая на руках, заметил: — Не по сезону.
— Кабы знать, что у вас тут зима.
— Чуни свои тоже снимай, — указал глазами на бурки, — пусть ноги отойдут.
Антон, покряхтывая почти по-стариковски, пятка об носок снял обувь, размотал портянки, остался в одних белых шерстяных носках домашней вязки. Намеревался было так и шагнуть в комнату.
— Стоп-стоп! — Виктор Устинович покопался в обувном ящичке, что под вешалкой, нашел разношенные великоразмерные тапочки. — Вступи… Шапку-то, шапку подай сюда. — Потянулся к Антоновой голове. Взяв шапку, встряхнув ее, погладил, любуясь каракулем необычного, золотистого оттенка, поцокал языком. — Ракшальские дети! — одобрил.
Было видно, что и тот и другой медлили, растягивали раздевание, рады любой задержке. Им обоим хотелось задержаться подольше в прихожей, подольше перебрасываться обыденными словами, спокойными, умиротворяющими своей малой значимостью. Они как бы обжили этот первый плацдарм — прихожую, привыкли к ней и боялись ступить туда, дальше, в гостиную, где должен был состояться главный разговор. Обоих охватило чувство робости, ледяно сжалось сердце. Им показалось, что именно там, в гостиной, они увидят самое страшное: гроб с телом Юрия.
Они присели у стола. Справа возвышался сервант красного дерева, густо заставленный хрустальными рюмками и фарфоровыми, мало бывающими в деле чашками. Слева — диван-кровать. У дальней стены черное пианино. К низкому потолку, напоминающему невысокие потолки сельских хат, на короткой ножке-трубочке золотистого свечения прикреплена пятирожковая люстра, рожки разной окраски. Можно догадаться, что включенная на полную силу люстра дает обилие света, заливает гостиную веселым уютом. Но сейчас включены всего два рожка, потому во всем вокруг чувствуется притушенность, тихая настороженность.
Виктор Устинович, сцепив полные пальцы, положил руки на стол, застланный цветной, бумажного полотна, скатертью. Взгляд его опущен, лицо немотно выжидающее. Антон держал ладони на коленях, скользил безучастными глазами по предметам, не понимая, зачем он оказался здесь.
— Хорошо бы чаю с дороги, — предложил хозяин.
— Спасибо. Не треба, — устало выдохнул гость.
— Может, по рюмке?..
— Посидим трохи, — просяще ответил Антон.
Хозяин понимал, что молчать дальше нельзя, надо начинать разговор, и начинать должен он. Устало расцепив пальцы, поднес руку к горлу, разминая кадык, старался прогнать из горла загустевший холод. Словно подставляя голову под удар, сказал еле слышно:
— Не уберег…
Антон непонимающе поглядел на Алышева. Виктор Устинович продолжал спокойней:
— Моя вина…
— Я ни в чем тебя не обвиняю.
— Не доглядел.
— Служба есть служба.
— Он не должен был отдавать свою маску, — старался объяснить Алышев. — Никогда о себе не думает… — добавил недовольно, словно о живом.
Превозмогая боль, понимая, что если бы Юрий был чуточку спокойнее, не загорался доразу, не откликался на все так непосредственно, если бы хоть немного жил рассудком, умел усмирять порывы, то он, Антон, не сидел бы здесь, не вел бы этот невыносимо тяжкий разговор. Он понимал, что ничего уже не изменить, не поправить. Понимал, что Юрий и не мог быть другим, он неспособен ждать, пока кто-то за него сделает дело, поможет человеку. Понимал, что такие в скрутную минуту не раздумывают. Но сознание горько щемила мысль: «Если бы, если бы… Ну зачем он так, зачем?!» А вслух получилось иное:
— Его воля, его право…
Столько холодной отстраненности уловил Алышев в словах друга, что даже вздрогнул, впился взглядом в лицо Антона, подумал: «Каменный!..» Его поразило то, что человек, потерявший сына, так уравновешенно заключает: «Его воля, его право…» Глаза Виктора Устиновича обеспокоенно забегали — не тронулся ли?
Словно освобождаясь от необычного гнета, Антон вздохнул, откинулся на спинку стула, попросил, превозмогая обморочную усталость:
— Расскажи, как все вышло.
Виктор Устинович начал рассказывать, припоминая подробности. Антон слушал, видел все, что происходило, понятно, по-своему, на свой лад, но веря, что все именно так и было. Ловил себя на мысли, что ему то и дело не терпится остановить сына, попридержать за руку, но сын вырывается, убегает, крича разгневанно: «Я должен помочь, пусти меня!..» Антону припомнилось, как боролся с сыном «на пояса», когда тот прилетал в отпуск, и раздраженный выкрик Юрия: «Ишь, хватается!.. А то я тебя хвачу!» «Волчонок, истый волчонок!» — подумал тогда, любуясь его горячностью. Занятый наплывом памяти, на какое-то время перестал слышать Алышева. Спохватившись, переспросил:
— А тот, другой?
— Отходили… И за твоего боролись долго, делали все, что могли… — Виктор Устинович безнадежно развел руками.
Только сейчас Антон увидел Виктора по-настоящему. Седой ежик коротко стриженных волос, квадратик белых усов. Полное, пожалуй, даже отечное лицо розовато-серого цвета. Бордовая домашняя куртка чистой шерсти с шалевым, светлой окраски, воротником, с витыми венгерскими поперечниками-застежками. Чужой, незнакомый человек. Разве вот только пугавший когда-то Антона развалистый шрам на лбу оставался близким и знакомым.
— Положено спрашивать родителей: где хоронить?.. Ты как?
— Заберу с собою, — решительно заявил Антон.
— Подумай.
— Что ж тут думать?
— По-воински… Как подобает герою. Корабли отсалютуют. Памятник поставим. Ведь он не одного спас. Многих. Всю команду прикрыл собою. О других подумал, о себе не успел. Такое многого стоит, такое вряд ли когда забудется…
— До дому надо. Вернуться в свой край.
— Здесь ему не чужбина.
— Стылая земля.
— Юра сказал бы по-иному… — Произнеся его имя, Алышев, мотнул головой, стал раскаиваться истово, словно в недопустимом грехе: — Сколько раз хотел поговорить с ним, признаться, что мы с тобой друзья. И не признался. Все откладывал, да и не успел.
— Может, и к лучшему.
— Ты считаешь?
— Это бы его стесняло.
— И я так мыслил.
Гроб с телом покойного был выставлен для прощания на втором этаже Дома офицеров, в просторном зале, который служил и фойе, и зимним садом (в кадках пальмы, лимоны и другие нездешние растения), и танцевальным, и банкетным залом. Передняя, фасадная, стена сплошь стеклянная. Светлыми шелковистыми складками ниспадает полотно гардин, как бы смягчая ледяную жестокость стекла, утепляя его синюю холодность. Посередине зала на массивном столе, наглухо прикрытом кумачовой скатертью, — гроб. У стола со всех сторон прислонены венки с лентами в золотых письменах.
Антон Баляба стоял рядом, глядел, не мигая, на непохожее, почужевшее, такое отстраненное лицо сына.
По четырем углам стола — матросы с карабинами, часто меняющийся караул. Из невидимых, тщательно упрятанных под драпировку динамиков печальным потоком лилась тихая музыка. У колонн и стен — знамена: алые с золотистой бахромой и бело-голубые корабельные флаги. К верхам их древков прикреплены траурные муаровые ленты. На левых рукавах многих находящихся в зале видны червонные с чернотой повязки. Вокруг стола, огибая подковой и стол, и высокий гроб, двигался живой человеческий поток в черном морском (на сей раз, можно считать, в траурном) одеянии: шинели, бушлаты, офицерские плащи, бескозырки с печально повисающими черными и черно-рудыми гвардейскими ленточками, фуражки с позолотой. Теплым течением омывало гроб-корабль. И казалось, он плывет, покачиваясь, плывет куда-то медленным, вечно неостановимым ходом. Подумалось: «Увозить его отсюда — словно резать по живому».