Михаил Галустов – АЗРАИЛ. ПОСЛЕДНИЙ ДИАЛОГ (страница 2)
Когда голос Азраила затих, Борис медленно покачал головой. Его призрачная форма излучала не гордость, а глубокую, окончательную сытость.
“Нет. Я видел все океаны и пустыни, что ты назвал. Я покупал и продавал целые горные цепи. Я летал в джунгли на собственном вертолете. Я пил шампанское на ступенях тех храмов, что ты упомянул. Моя душа… она пресытилась этим миром. Она объелась его красотами и ужасами до тошноты. У меня нет ни малейшего желания видеть что-то из твоего списка”.
Впервые за бесчисленные тысячелетия веки Азраила дрогнули. Его тяжкий, всевидящий взгляд остановился на Борисе с новой, незнакомой интенсивностью. Тишина в призрачном кабинете зазвенела, как натянутая струна.
“Тогда чего же ты хочешь, Борис?” – спросил ангел смерти, и в его голосе не было больше ни скуки, ни усталости.
Борис посмотрел прямо в эти бездонные глаза, несущие тяжесть всех времен.
“Я хочу, – сказал он тихо, но отчетливо, – я хочу узнать твою историю. Я хочу услышать, каково это – быть тобой. Я хочу понять смысл, который стоит за твоей работой. Я хочу, чтобы ты… рассказал мне всё”.
И в глазах владыки последнего мгновения, того, кто видел конец всех историй, мелькнуло нечто, чего не видел ни один смертный с начала времен: чистейшее, неподдельное изумление.
Глава вторая. Бремя истины и дар лжи
Тишина, последовавшая за словами Бориса, была иной – не пустотой, а напряженным, почти осязаемым веществом, в котором плавали обломки всех предыдущих диалогов Азраила. Ангел смерти смотрел на призрачного старика, и в его бесконечно усталых глазах, этих зеркалах, отражавших лишь финальные акты, шевельнулась тень чего-то древнее самого времени – недоумения.
“Ты требуешь от меня повествования,” – прошелестел он, и его голос, обычно сухой и плоский, обрёл странную, едва уловимую модуляцию. – “Но повествование – это форма творения. Оно подразумевает выбор: что оставить, что опустить, какой оттенок придать факту. А мы, те, кто служит в абсолютной иерархии бытия, лишены этого выбора. Мы не обладаем способностью врать, лукавить или даже недоговаривать. Истина для нас – не моральный принцип, а закон существования, как для камня – тяжесть. Ты просишь меня сделать то, на что я не способен по своей природе. Ты требуешь от ключа, чтобы он пел, а от песни – чтобы она была ключом”.
Борис, чья душа уже начала отвыкать от тяжести тела, ощутил нечто вроде лёгкости, почти парения. “Было бы прекрасно, если бы люди были так же ограничены”, – промолвил он, и в его словах прозвучала не горькая ирония, а грусть. – “Меньше бы боли причиняли друг другу”.
Азраил медленно покачал головой, и движение это было подобно смещению континентов.
“Ты не понимаешь масштаба собственного дара, смертный. Ваша способность к искажению, к приукрашиванию, к сочинению – это не ущербность. Это величайшая привилегия, данная вам. Вы можете творить миры из ничего, лишь силой слова. Вы можете превращать боль в поэзию, страх – в миф, а потери – в легенды. Вы можете лгать, чтобы утешить, чтобы защитить, чтобы дать надежду там, где её нет по законам реальности. Вы можете додумывать, достраивать, верить в то, чего не видели. Это и есть тот самый творческий огонь, который отличает вас от нас, холодных исполнителей”.
Он сделал паузу, и в его взгляде впервые появилось нечто, отдаленно напоминающее интерес, словно учёный, изучающий редкий, почти вымерший вид.
“Ваша свобода выбора – это не только возможность выбрать между хлебом и камнем. Это свобода выбирать, какую истину вы создадите сегодня. Жестокую или милосердную. Разрушительную или созидательную. Да, вы используете её, чтобы обманывать, чтобы завладевать ресурсами, чтобы возводить троны на костях. Но это – ваш выбор, ваш опыт, ваша душа, оттачивающая себя в горниле этих решений. Судьба тела бренна – оно рождается, страдает и умирает. Но судьба души, испещрённая шрамами и сиянием каждого такого выбора, – вот что имеет значение. Мы, ангелы, неизменны. Мы – константа. А вы – переменная, уравнение с миллиардами неизвестных, и каждый ваш миг – это решение, которое приближает вас либо к свету, либо к тьме, либо к чему-то третьему, что не поддаётся даже нашему пониманию”.
Борис слушал, и его внутренний взор, освобождённый от телесной шелухи, начал проясняться. Он видел вереницы своих собственных решений – моменты, когда он мог проявить милосердие, но выбирал жестокость, когда мог сказать правду, но предпочёл выгодную ложь. Он видел, как эти выборы ковали не только его богатство, но и его несокрушимое одиночество. Его душа, эта измятая, исписанная черновиками книга, предстала перед ним во всей своей неприглядной и в то же время трагически прекрасной сложности.
“Значит, вся наша жизнь – это лишь школа для души?” – спросил он тихо.
“Жизнь – это не школа, Борис. Школа предполагает учителя и учебный план. Здесь же вы и учитель, и ученик, и составитель собственного, часто абсурдного, учебного плана. Мы же, – Азраил махнул рукой, и в этом жесте была вся тяжесть его вечной службы, – лишь регистраторы итоговых оценок”.
Он снова уставился на Бориса своим невыносимым взглядом.
“Ты хочешь знать мою историю. Историю того, кто лишь фиксирует концы, не участвуя в начале и середине. Готов ли ты услышать повествование, лишённое вымысла, смысла и морали? Потому что оно будет именно таким. Это не история, как вы понимаете. Это – хроника. Бесконечный список. Я готов начать. Но предупреждаю: это будет очень, очень долго”.
Борис откинулся в своём призрачном кресле. Давление одиночества, мучившее его при жизни, исчезло. Его теперь окружала вечность, и в ней было куда больше простора, чем в его самом большом особняке.
“Я уже никуда не спешу, – сказал он с лёгкостью, которой не знал десятилетия. – А у тебя, как я понимаю, в запасе целая вечность”.
Уголки губ Азраила дрогнули в чём-то, что никак не могло быть улыбкой, но было её далёким, потусторонним эхом – эхом, долетевшим из тех времён, когда звёзды только начинали зажигаться в пустоте.
“Вечность, – повторил он, и в его голосе снова зазвучала знакомая усталость, но теперь к ней примешивалось нечто иное, смутное предвкушение. – Да. Она у меня есть”.
Он прикрыл свои всевидящие очи, собираясь с мыслями, готовясь извлечь из небытия память, которой не касался никогда прежде. Воздух сгустился, ожидая первого слова, первого аккорда в симфонии, которую никто, кроме них двоих, не должен был услышать.
Воздух дрожал напряжением от неназванного начала, от предстоящего погружения в бездну, где нет ни лжи, ни вымысла, лишь неумолимая, безличная и всеобъемлющая Истина.
Глава третья. Хроника первой пылинки
Азраил открыл глаза, но взгляд его был обращен не на Бориса, а вглубь самого себя, в ту беспросветную бездну памяти, где не было ни времени, ни света, ни тьмы, а лишь чистое, неописуемое бытие.
“Мы не были рождены, – начал он, и его голос утратил былую сухость, обретя ровное, монотонное звучание вечного механизма. – Мы были вычислены. Созданы, как вы теперь создаете свои самые совершенные машины. Не из глины или света, а из абсолютных принципов. Явление. Иерархия. Функция. Каждый из нас был идеальным решением для конкретной задачи. Ни больше, ни меньше. Михаил – несокрушимая воля. Гавриил – безотказный передатчик откровения. Мы все – я, они – были кристально чистыми исполнителями. В нас не было ни единой пылинки, ни малейшего колебания, ни тени сомнения”.
Борис слушал, завороженный. Ему, всю жизнь боровшемуся с человеческой ненадежностью, слабостью и алчностью, эта картина идеального порядка казалась желанным раем. “Это же прекрасно, – не удержался он. – Никаких ошибок. Никакого предательства. Только чистая эффективность”.
Азраил посмотрел на него, и в его взгляде мелькнуло нечто, что Борис не мог распознать. “Прекрасно? – переспросил ангел. – Это было… неизбежно. Как падение камня. Творец был доволен. Его система работала безупречно. А мы… мы не знали ничего иного. Мы не могли испытывать благодарности, ибо не понимали дара. Мы не могли чувствовать любви, ибо не знали ее отсутствия. Мы не могли противоречить, ибо противоречие было бы сбоем в коде, а такого не происходило. Мы были живыми законами мироздания, но в нас не было ни капли жизни, как ты ее понимаешь”.
Он умолк, и в тишине особняка, застывшего между мирами, Борис впервые ощутил леденящий ужас от этого совершенства. Оно было страшнее любого хаоса.
“А потом, – голос Азраила изменился, в нем впервые появилась едва уловимая рябь, – Он создал Ее. Не человека. Не Адама. А Душу. Единую, великую, неповторимую субстанцию, прототип всего, что будет. Он одарил ее всем, что у Него было. Вечностью. Знанием. Силой. Безграничной мощью. Она хотела – и тут же получала. Она была абсолютно самодостаточной, замкнутой в себе вселенной”.
“Рай”, – прошептал Борис, представив себе эту бездну возможностей без малейшего усилия.
“Тюрьма, – поправил Азраил с ледяной точностью. – Ибо в этом абсолютном насыщении не было цели. Не было движения. Не было… истории. И в какой-то момент, который нельзя измерить вашими годами, Душа обратилась к Творцу. Она не просила, ибо не умела просить. Она констатировала факт, как констатировали его мы. Она сказала: “Я хочу творить. Самостоятельно. Я хочу проявляться. Я хочу любить и ненавидеть, благодарить и гневаться. Я хочу заслуживать. Я хочу выбирать”.