Михаил Агурский – Пепел Клааса (страница 5)
Азербайджанские сказки были лишь одной книгой из большой библиотеки, приобретенной отцом по случаю моего рождения. Следуя еврейской традиции пренебрежения к умственным способностям женщин, отец не придавал рождению сестер серьезного значения. С моим же рождением он стал быстро собирать книги. Их у него было много и до этого, но главным образом по истории партии. У него был также собран ценнейший архив еврейской печати времен Гражданской войны и двадцатых годов, который был официально зарегистрирован. Кабинет его был заставлен подшивками переплетенных газет. Мне же он решил купить то, чего сам прочесть не успел и с чем у него было связано представление о культуре. Выбор этот был вовсе не плох, и это сыграло огромную роль в моей жизни. Не оказав на меня личного интеллектуального влияния, отец сделал это выбором библиотеки, часть которой привезена мною в Израиль.
Он скупил почти всю снобистскую «Academia». Это ввело в наш дом Гейне, Дидро, Шекспира, Шиллера, Плавта, Гете, Сервантеса, Теккерея, Свифта, Беранже, Мольера и многое, многое другое. Отец скупил много дореволюционной литературы, в особенности приложения к «Ниве», среди которых были Гоголь, Андреев, Гамсун, Ибсен, Гончаров. Были у нас Вальтер Скотт, Байрон, Рабле, Мопассан, Гюго, Пушкин, Горький, Толстой, Тургенев, Лермонтов, Чехов, Белинский, Державин, Вересаев, Надсон. Советской же литературы — что любопытно — было мало, за исключением Маяковского, Шолохова и Фурманова.
Анархистские пережитки отца сказались в том, что в купленной им библиотеке были книги Кропоткина. Имелся также большой набор сказок, помимо роковых азербайджанских. Были книги по искусству, в том числе прекрасно изданная дореволюционная «История русского искусства» Новицкого.
Особенное впечатление на меня производила «Детская энциклопедия» дореволюционного издания со множеством иллюстраций. На обложке каждого тома была виньетка с мальчиком и девочкой, рассматривающими в саду книгу. В энциклопедии было множество историй о всяких диковинах. Из нее еще в магазине были выдраны как антипедагогические портреты царей всех времен и народов.
Я незаметно научился читать уже в возрасте трех-четырех лет и не выпускал из рук эту энциклопедию. Другими моими любимыми книгами были «Золотой ключик» Алексея Толстого, «Русские былины», которые я знал назубок, а также «Волшебник изумрудного города», нагло украденный неким Волковым у Фрэнка Баума.
В нашей московской квартире висела репродукция с картины Верещагина с изображением двух азиатских воинов, охраняющих вход в крепость. Был и герасимовский портрет Сталина, протягивающего руку с трибуны.
Невзирая на протесты матери, отец купил пианино, рассчитывая учить меня музыке.
В 1934 году отца снова переводят в Минск. Он становится директором Института истории партии и Института еврейской пролетарской культуры, а позже становится и директором Института истории. Трудно сказать, воспринимался ли им перевод в Минск как понижение. В то время началось удаление из центра бывшей партийной гвардии, и не один отец покинул Москву в это время. Но он любил Белоруссию, любил Минск, любил еврейскую работу, от которой стал было отходить в Москве. Получив центральные посты в Белоруссии, он мог воспринимать перевод в Минск и как повышение. С Минском связаны мои первые зрительные воспоминания. Мы жили в Доме правительства в трех больших комнатах в квартире, которую отец делил с Саприцким — редактором белорусского юмористического журнала «Вожык». Наш дом находился около резиденции Совнаркома БССР, а рядом сохранялась протестантская кирха. С этим домом связано самое раннее мое воспоминание: я бегаю по большой комнате и рассматриваю только что вышедшую книгу о спасении челюскинцев. В Минске художник Вернер написал гуашью мой портрет. Портрет не сохранился. Вернер предсказал мне большое будущее. Я думаю, он хотел угодить отцу.
Это предсказание, наряду с предсказанием дедушки, вопию в семейное предание.
Хотя отец продолжал работать в Минске, мать с нами вернулась в Москву, но отец часто приезжал домой. Это были последние счастливые годы его жизни. Однажды на Новый год отец, любивший иногда выпить, сильно развеселился и стал плясать на столе. Кто-то по ошибке позвонил к нам, и отец, сняв трубку, закричал: «Здесь живут счастливые люди!» Это был пир во время чумы...
В 1936 году отец достиг высшей точки своей карьеры. Он, через два года после присвоения ему звания доктора исторических наук, был избран в Белорусскую Академию Наук. В это время на горизонте появились грозовые тучи. Началась Великая Чистка, которая в первую очередь коснулась многочисленных политэмигрантов из Польши, проживавших в Минске. Большинство из них были евреи. Потом цепная реакция арестов распространилась на редакции журналов и газет.
Рой Медведев рассказал мне, ссылаясь на старого большевика Снегова, что тогда Минскому НКВД было поручено устроить большое дело. Дважды, без объяснения, Москва отклоняла варианты дел, предлагавшиеся из Минска. Лишь после того, как Минск передал в Москву одни еврейские имена, Москва ответила согласием.
В 1936 году Литваков начал против отца травлю как против троцкиста. Потрясенный происходящим, отец в 1937 году уехал в Москву лечиться. Он стал очень нервным, и я помню частые ссоры между родителями.
Летом 1937 года родители взяли меня в Кисловодск в санаторий Академии Наук. Я многое запомнил из этой поездки, в особенности прогулку по альпийским лугам. Отец Показывал мне Маршака, а отдыхавшая в нашем санатории известная артистка Марина Козолупова соглашалась играть со мной в шахматы, что впоследствии породило во мне миф, что я играл в них уже в раннем возрасте. Однажды мы Поехали в Пятигорск к еврейскому писателю Брегману. В 1942 году Брегман, переживший чистки, был убит немцами. Алексей Толстой утверждает, что Брегман уговаривал евреев ехать в Минеральные Воды, откуда немцы обещали отправить всех в Палестину. Так это или не так, но Брегман не бежал из Пятигорска при приближении немцев, что мог сделать свободно.
Я заболел в Кисловодске корью, и отец пригласил ко мне брата Михоэлса, профессора Вовси, впоследствии, в 1953 году, попавшего в процесс врачей. «Агурский, — слышал я в жару голос Вовси, — отдай мне своего сына...». Испуганный, я впал в беспамятство и не помню, как меня увезли из Кисловодска.
В феврале 1938 года Сталин выступил с демагогической речью о том, что в чистках допускались перегибы. На самом деле аресты усилились. Отец, который, как и большинство партийных работников, не мог допустить мысли, что арестовывают ни за что, воспрял. В последних числах февраля он решил вернуться в Минск, где, как он думал, ему уже ничего не угрожало. Я очень хотел ехать с ним. По родительской безответственности, он пообещал взять меня с собой. Что стоило обмануть пятилетнего ребенка? Я шел с ним на Белорусский вокзал в полной уверенности, что еду в Минск. Когда поезд тронулся, я в отчаянии бросился за ним, громко плача. Помню смущенного отца в окне вагона... В Минске отца встретил его друг, известный белорусский поэт Якуб Колас, бывший в то же время вице-президентом Белорусской Академии Наук. Колас поручил ему писать новый учебник истории Белоруссии, и отец с вдохновением взялся за составление его конспекта.
Через несколько дней отца разбудили ночью и вызвали в качестве понятого к его соседу Саприцкому. Отец все понял и заплакал. Наступал и его час. Ему пришлось ждать лишь сутки. На его арест также вызвали понятых, вежливо усадили в машину, но как только машина въехала в тюремные ворота, он получил удар в спину, а его партбилет был на глазах разорван и брошен в мусорную корзину.
О том, что происходило с отцом, можно узнать из его письма к Шахно Эпштейну, написанному в ссылке в 1941 году. Понятно, что в этом письме он не мог быть полностью откровенен. Шахно Эпштейн, американский еврей-коммунист, приехал в СССР в 30-х годах. В Америке он был, в частности, организатором комсомольского лагеря «Кемп нит гедайге», которому посвятил известное стихотворение Маяковский. Неизвестно, знал ли отец, что Шахно стал в Америке одной из ключевых фигур советской разведки и был причастен к ликвидации ненадежных советских агентов. Он оставался важным сотрудником НКВД и после своего отъезда в Россию.
«Уважаемый Шахно Эпштейн!
Вы лично знаете меня вот уже четверть века. Несомненно, Вы знаете все этапы моей деятельности с тех пор, как я приехал в Советский Союз. Вы сейчас единственный человек, который в точности знает о моих нелегальных поездках в Америку и вообще знает о моей деятельности в Америке. Вы больше, чем другие, знаете о том, насколько рискованными в то время (1919 — 1921) были такие поездки. С того времени Вы знакомы с моей публицистической деятельностью и знаете о той пользе, которую принесли партии как здесь, так и за границей, мои статьи и книги. Вы знаете, как много заклятых врагов в среде еврейских и нееврейских мелкобуржуазных партии и их апологетов появилось у меня в результате этой деятельности. Вам хорошо известна и та кампания клеветы, которую вел против меня Литваков и другие, и как они пытались неоднократно дискредитировать меня.