реклама
Бургер менюБургер меню

Мигель Унамуно – Туман (страница 26)

18

– Это мне напомнило легенду о пиротехнике, Виктор. В Португалии слышал.

– Расскажи?

– Португальские фейерверки – истинное искусство, знаешь? Кто не видел фейерверка в Португалии, даже не подозревает, какую красоту можно создать из огня. Какую красоту, Господи!

– Так легенду-то расскажи.

– Сейчас. Так вот, в одном португальском городе жил пиротехник, у которого была красавица жена – его отрада, гордость и божество. Он любил ее до безумия, но гордился ей еще больше. Ему нравилось, что другие завидуют, он гулял с ней под руку, всем видом своим говоря: «Видите, какая женщина? Вам нравится? А она моя, моя и точка! К черту вас всех!» Он постоянно восторгался красотой жены, почитал ее своей огненной музой, вдохновительницей фейерверков. Однажды он готовился к очередному фейерверку. Жена, как обычно, была рядом, дарила ему вдохновение. Но вдруг в порох упала искра, и случился взрыв. Мужа и жену достали из-под обломков без сознания и с ужасными ожогами. Жене сильно обожгло лицо и грудь, так что она осталась изуродованной, а пиротехнику, можно сказать, повезло: он ослеп и не увидел безобразия жены. Он и потом гордился ее красотой перед соседями и шагал рядом с ней, ставшей ему поводырем, с тем же вызывающе-гордым видом. «Вы когда-нибудь видели женщину красивее?» – вопрошал он, и все, жалея его, отвечали: «Никогда!»

– Ну ладно. Но разве она для него не осталась прежней красавицей?

– Может, даже больше, чем раньше. Как для тебя – твоя жена после рождения «наглеца».

– Не называй его так!

– Ты же сам его так прозвал.

– Да, но от посторонних слышать такое имя не хочу.

– Понимаю. Прозвище, которое придумали мы, в устах другого человека звучит иначе. И никто не знает, как звучит собственный голос.

– И как выглядит лицо. Признаться, мне не по себе, когда я один смотрюсь в зеркало. Даже начинаю сомневаться в собственном существовании, воображаю себя кем-то иным, чьим-то сновидением, выдумкой…

– А ты не смотрись в зеркало.

– Не могу ничего с собой поделать. У меня мания самосозерцания.

– Ты так йогом станешь. Они, говорят, созерцают собственный пуп.

– Мне тут подумалось – если человек не знает своего голоса и лица, то не знает он и того, что ему близко, того, что является частью его души…

– Свою жену, к примеру.

– Верно. Полагаю, вообще невозможно узнать женщину, с которой живешь и которая в конечном счете составляет часть нашего души. Слышал, что говорил по этому поводу один из величайших наших поэтов, Кампоамор?

– Нет. Что же?

– Он говорил так: если человек влюблен по-настоящему, то в первое время после свадьбы любое прикосновение к жене его воспламеняет. Но со временем он так привыкает, что в один прекрасный день ему становится все равно, к чьему обнаженному бедру прикоснуться – своему или жены. Зато, если отрезать ногу его жене, ему будет так же больно, как если бы ногу отрезали ему.

– Так и есть. Ты представить не можешь, как я страдал во время родов!

– Ей тяжелей пришлось.

– Кто знает. Теперь она часть меня самого, и я совсем не замечаю того, что люди говорят: будто у нее испортились фигура и лицо. Точно так же сам человек обычно не замечает, что он постарел, похудел или подурнел.

– Ты действительно думаешь, что человек не замечает, когда он старится и дурнеет?

– Конечно, даже если он утверждает обратное. Особенно если это происходит медленно и постепенно. Другое дело – какой-то несчастный случай. А вся эта болтовня, мол, человек стареет и чувствует это… Ерунда! Он чувствует одно: все, чем он окружен, либо стареет, либо молодеет. И это единственное, что чувствую я, став отцом. Знаешь, как говорят родители о своих чадах: «Именно они делают из нас стариков!» Думаю, нет ничего радостней и одновременно ужасней, чем видеть, как растет твой ребенок. Не женись, Аугусто, если хочешь наслаждаться иллюзией вечной молодости.

– А чем же мне заниматься, если я не женюсь? Как время убивать?

– Сделайся философом.

– Разве брак – не лучшая и, может быть, единственная философская школа?

– Нет, дружище, ничего подобного! Вспомни, сколько было философов-холостяков, да еще каких! Великих! Помимо монахов, назовем Декарта, Паскаля, Канта, Спинозу…

– Хватит уже о своих холостых философах!

– А Сократ! Если помнишь, в день своей гибели он прогнал Ксантиппу, чтобы она не мешала ему размышлять…

– И об этом довольно. Я уверен, что рассказ Платона об этом – всего лишь роман.

– Или раман.

– Как угодно.

И, оборвав беседу на ровном месте, Аугусто вышел вон.

На улице к нему подошел нищий и попросил: «Подайте на пропитание, бога ради, у меня семеро детей!» «А зачем ты столько завел!» – раздраженно ответил Аугусто. «Посмотрел бы я на вас на моем месте, – возразил попрошайка. – Что ж еще нам, бедноте, делать, как не рожать детей… для богатых?» – «Твоя правда, – сказал Аугусто, – на, вот тебе за твою философию!» И подал нищему песету, которую тот немедленно отправился пропивать в ближайший кабак.

XXIII

Бедняга Аугусто был в отчаянии. Мало того что он застрял между Эухенией и Росарио как буриданов ослик, его не отпускала влюбленность во всех женщин подряд. Наконец он осознал нечто ужасное.

– Уйди, Лидувина! Ради бога, уйди, оставь меня одного, – велел он однажды служанке.

И, едва она вышла, Аугусто облокотился на стол, обхватил голову руками и сказал себе: «Какой ужас! Кажется, я неосознанно влюбляюсь… уже и в Лидувину! Бедный Доминго! Да, сомнений нет. Конечно, ей уже пятьдесят лет, но она все еще хороша собой, а главное, в теле. Когда она выходит из кухни, засучив рукава, видны ее налитые руки… Рехнуться можно! А двойной подбородок и складки на шее! Ужас, ужас, ужас полный!»

– Иди сюда, Орфей, – продолжал Аугусто, взяв собаку на руки, – что мне делать, по-твоему? Как защититься от этого морока, пока я еще не женат? Ага! Блестящая идея, Орфей. Надо, чтобы женщины стали объектом изучения. А не заняться ли женской психологией? Напишу парочку монографий, сейчас ведь все их пишут. Первую озаглавлю «Эухения», а вторую – «Росарио», с подзаголовком: этюд о женщинах. Как тебе моя идея, Орфей? Хороша?

Он решил проконсультироваться с Антолином С. Папарригопулосом, который в то время как раз изучал женщин – больше в теории, чем на практике.

Антолин С. Папарригопулос был, как говорится, эрудитом. Сей юноша намеревался прославить свою родину, открыв миру ее красоты, ранее никому неведомые. Если имя С. Папарригопулоса еще не прогремело среди имен других беспокойных юнцов, громогласно пытающихся привлечь внимание публики, то потому лишь, что он был одарен терпением, этим верным признаком силы, и с таким уважением относился к публике и к самому себе, что откладывал свой бенефис до того дня, когда подготовится как следует и почувствует себя совершенно уверенно на избранном им пути.

Антолин С. Папарригопулос не мечтал о славе первопроходца, эфемерной и фальшивой, порожденной человеческим невежеством. Стремился он по мере возможностей к совершенству, а пуще этого – к тому, чтобы всегда оставаться в рамках здравомыслия и хорошего вкуса. Он не желал горланить громко, но фальшиво, а хотел исполнить хорошо поставленным голосом прекрасную симфонию истинно национального и самобытного.

Мыслил С. Папарригопулос четко, с особой ясностью. Он думал на чистейшем, прозрачнейшем кастильском, без всякого намека на отвратительный северный туман или декадентский шик парижских бульваров. Поэтому и мысли его были фундаментальны и глубоки: их подпитывал дух родного народа. Гиперборейские туманы он оставил любителям пива, что совершенно неуместно в солнечной Испании с ее слепящим небом и винами Вальдепеньяса. Исповедовал он философию злосчастного Бессерро де Бенгоа – тот, обозвав Шопенгауэра странным типом, заявил, что он не был бы таким пессимистом, если бы пил не пиво, а испанское вино. Еще Бессерро де Бенгоа говорил, что невроз – следствие манеры совать нос туда, куда не звали, и что лечится он салатом.

Убежденный, что форма – основа всего, отчасти внутренняя, что мир – это калейдоскоп форм в разных комбинациях и что шедевры живут в веках благодаря своей форме, С. Папарригопулос со скрупулезностью титанов Возрождения оттачивал язык своих будущих произведений.

Он стойко и храбро выступал против неоромантического сентиментализма и считал, что социальные вопросы не имеют решения, богатые и бедные будут всегда, и решение в том, чтобы первые были милосердны, а вторые – терпеливы. По этой причине Папарригопулос избегал бесполезных споров, спасаясь бегством в сферах чистого искусства, которых не достигают яростные бури, где человек может утешиться и найти прибежище от невзгод. Также он терпеть не мог убогий космополитизм, убаюкивающий умы утопиями и мечтами. Любил же он свою божественную Испанию, оклеветанную и при этом не известную собственным детям. Испанию, которая послужит источником для его произведений, станет залогом будущей славы.

Свою неиссякаемую душевную энергию Папарригопулос обратил на изучение частной жизни соотечественников в былые века. Трудился он честно и основательно. Он мечтал развернуть перед взглядами испанцев прошлое, то есть настоящее их предков. Не желая уподобляться тем, кто строил замок из песка фантазий и домыслов, он рылся в древних памятниках культуры, чтобы заложить прочный фундамент в свою историческую постройку. Для него любая мелочь из прошлого была сокровищем.