Миана Кафи – Строки, которые нельзя стереть (страница 6)
— Нет, — ответила она, помедлив. — Почему ты спросил?
— Я просто хочу знать. Ты создала меня из своей боли. И теперь я — твоя радость. Ты не боишься, что я могу снова стать твоей болью?
Она повернулась к нему, посмотрела прямо в глаза, и в них не было ни капли страха.
— Ты не станешь моей болью, — сказала она. — Ты — моя.
Он смотрел на неё долго, очень долго. А потом улыбнулся той улыбкой, которая делала его не просто красивым, а живым.
— Ты уверена?
— Я никогда не была так уверена.
Ночью она снова проснулась — от того, что он не спал. Он лежал рядом, смотрел на неё, и его глаза светились в темноте.
— Ты снова смотришь на меня, — прошептала она.
— Ты всегда так прекрасна, — ответил он. — Я не мог не посмотреть.
Он коснулся её губ кончиком пальца и поцеловал так нежно, что у неё закружилась голова.
— Ты стала моим миром.
Она хотела что-то ответить, но он не дал.
Глава 3
Около полудня щёлкнула калитка — и тут же по двору простучали лёгкие шаги. Марина прошла мимо клумб, на ходу махнула рукой куда-то в сторону сосняка — словно там и правда кто-то стоял, — и, не задерживаясь у порога, скользнула в приоткрытую дверь веранды.
— Алён, ты дома? У меня форсмажор, — голос её долетел из глубины дома чуть раньше, чем сама она показалась в кухонном проёме.
Марина жила через два участка, ближе к сосновой полосе; за месяцы, что Алёна обживала этот дом, они незаметно сошлись — без долгих разговоров, скорее по мелочам: чашка чая на веранде, совет про рассаду, молчаливое соседское «я тут, если что».
Алёна отставила чашку, чуть наклонила голову, будто прислушиваясь не к словам, а к тому, что за ними прячется.
— Форсмажор — это хорошо или плохо? — спросила она спокойно, без улыбки, но с той особой внимательностью, с какой слушают близких.
— Смотря с чьей колокольни, — буркнула Марина, плюхнулась на стул напротив, вытянула ноги и выдохнула так, будто с плеч свалился не мешок картошки, а весь её сегодняшний день. — У меня дверца в шкафу опять слетела с петли. Третий раз за месяц. Я Вадиму говорю: «Почини, ну сколько можно». А он: «Дада, на выходных». Проходят выходные, дверца держится на честном слове, я каждое утро цепляюсь за неё локтем — и летят вниз то полотенца, то бельё.
— Это немного омрачает настроение, — тихо сказала Алёна.
— Немного? — Марина вскинула брови. — Три года она висела на соплях, а у него то спина, то голова, то настроение не то. Как думаешь, три года — это немного?
— Три года — это целая жизнь, — спокойно ответила Алёна, чуть склонив голову. — И что в итоге?
— В итоге взяла отвёртку и сама всё сделала, — Марина фыркнула, но в этом фырканье уже слышалось не раздражение, а какоето озорное облегчение. — Пятнадцать минут, Алён. Ровно пятнадцать минут и три самореза. Потом сидела на кухне и хохотала как ненормальная: оказывается, ничего сложного там и не было. А я столько жила с этой дверцей, будто она мне рану открытую бередила.
Алёна улыбнулась краем губ, разливая чай по чашкам. Чтото в Маринином рассказе царапнуло изнутри — и вдруг стало ясно: когдато она и сама знала эту жизнь до последней мелочи, до каждого такого «дада, на выходных», до каждой дверцы, что висит на одной петле, пока не решишься взяться за отвёртку сама.
— Мне это знакомо, — тихо произнесла Алёна, опускаясь на стул напротив. — Помнится, в том доме дверь в ванную никак не желала закрываться. Ещё с бывшим… Она вечно оставалась приоткрытой, будто нарочно оставляла щель между собой и косяком.
— Так он и не починил? — уточнила Марина.
— Он не сделал этого. Наверное, мог, — Алёна на миг подзависла, словно заново увидела ту самую щель, тот самый дом, то самое чувство — каждый вечер заходить в ванную и замечать эту упрямую полоску света. — Просто не хотел. Или не видел в этом нужды. Для него это не имело значения. А я постепенно привыкла к тому, что наши «важно» имеют разный вес и значимость.
Марина фыркнула, сделала глоток чая и чуть качнула головой, будто сбрасывая с себя тяжесть чужих историй.
— И ведь дело было не только в дверце, — добавила Алёна с лёгкой грустью, почти шёпотом.
— Правда? Ты раньше об этом не говорила.
— Да и рассказывать особо нечего, — Алёна пожала плечами, устремив взгляд в окно, туда, где проглядывала узкая полоса моря. — Просто… ничего не случалось. Понимаешь? Не то чтобы он был злым или жестоким. Он был… отсутствующим. Приходил с работы, уткнётся в телефон — и будто исчезает. Я готовила, убирала, укладывала детей, а он за весь вечер выдаст ровно три фразы, и все — по делу: «Закажи то», «Забери это», «Не забудь про счета».
Она замолчала, не пытаясь сгладить углы, не стараясь звучать мягче. В этой тишине чашка в руке Марины тихонько звякнула о блюдце — единственный звук, нарушивший застоявшийся воздух воспоминаний.
— Ужас какой, — тихо сказала Марина, чуть задержав чашку у губ и потом всё-таки сделав глоток.
— Я тогда не считала это ужасом, — Алёна невесело усмехнулась. — Думала, так и должно быть: он работает, я с детьми, устраиваю дома уют… Это ведь даже звучало как-то правильно, почти благородно.
Она замолчала, будто прислушивалась к тем годам, пытаясь нащупать тот самый миг, когда внутри образовалась пустота. Но не нашла его: пустота не приходит одним днём — она копится по крохам, по мелочам, по тем самым «да-да, на выходных», по приоткрытым дверям, по трём фразам за вечер. И в какой-то момент просто перестаёт помещаться внутри, становится слишком большой, чтобы её можно было не замечать.
— Знаешь, недавно пыталась вспомнить хоть один по-настоящему счастливый момент за те годы, — призналась Алёна, глядя не на Марину, а куда-то в сторону, будто в той точке небом и морем пряталась нужная ей картинка. — Сидела весь вечер, перебирала воспоминания, как старые фотографии: вот тут улыбка, тут смешной случай, тут тёплый вечер… А потом поняла: ничего. Ни одного момента, который был бы про нас двоих. Только дети. Только то, как они рождались, как я впервые держала их на руках, как они делали первые шаги. А про него, про нас — пусто. Словно эти годы сами выпали из памяти, потому что запоминать было нечего.
Марина слушала, не перебивая, она частично узнавала в этой истории маму себя.
— У меня тоже иногда так бывает, — сказала она наконец, поставив чашку и чуть наклонив голову. — Только я, по крайней мере, знаю, что вспомнить. С Вадимом первые пару лет было весело: смеялись над всякой ерундой, могли полдня просто гулять, болтать ни о чём. А потом… — она махнула рукой, будто отводя от себя что-то надоевшее. — Потом быт съел всё. Просто взял и съел, и даже не поморщился.
Алёна чуть улыбнулась — не потому, что стало легче, а потому, что рядом оказался человек, который не станет говорить пустых утешений и не станет делать вид, что всё было не так уж плохо.
— Странно, — тихо проговорила она, — раньше мне казалось, что если не кричат, не хлопают дверьми, не устраивают сцен — значит, всё в порядке. А теперь понимаю: тишина бывает разной. Бывает та, в которой слышно, как другой дышит. А бывает такая, в которой вообще ничего не слышно. Совсем.
Марина кивнула, не отводя взгляда, и потянулась к чайнику — просто чтобы чем-то занять руки, вернуть разговор в тёплую, будничную колею.
— Давай ещё по чашке? — предложила она чуть громче, будто хотела прогнать из кухни эту тяжёлую тишину. — А то чай остывает, а мы тут с тобой грустим. Расскажи лучше, что у тебя сейчас. Что хорошего. Хоть про то, как дверь наконец-то закрывается. Хоть про море. Хоть про что-нибудь, где нет ни счетов, ни забытых обещаний.
— Теперь всё по-другому, — сказала Алёна и не смогла сдержать лёгкой, почти виноватой улыбки — виноватой оттого, что счастье порой неловко выставлять напоказ перед тем, у кого его, возможно, сейчас поменьше. — Знаешь, я вообще забыла, что такое чинить дверцы шкафа. У нас дом сам за собой следит. Буквально: стоит только вслух сказать, что нужно, — и всё делается.
— В смысле «сам следит»? — переспросила Марина, чуть подавшись вперёд, будто боялась пропустить хоть слово.
— В самом прямом. — Алёна, не вставая с места и даже не повышая голоса, просто обронила: «Свет слишком яркий».
Где-то в глубине дома тихо щёлкнуло, едва уловимо, как будто кто-то осторожно повернул невидимый рычажок. И стёкла в окнах сами собой потемнели, сглаживая резкий дневной свет до мягкого полумрака.
— Видишь? — Алёна чуть наклонила голову, словно проверяя, не показалось ли. — Окна не просто пропускают свет — они его меняют. Утром отдают золотом, вечером наливаются синим, будто за ними всегда тот сезон, который тебе сейчас ближе. А дождь их моет, и стекло остаётся прозрачным, даже если за окном лужи по колено.
Марина сидела, приподняв брови, она ещё какое-то время смотрела на потемневшие стёкла, потом перевела взгляд на Алёну, потом обратно на окна — будто проверяла, не привиделось ли ей.
— Ну ничего себе… — протянула она наконец, и в голосе её всё ещё звучало то самое детское удивление, которое не проходит за секунду. — У вас что, какой-то особо умный дом?
Алёна тихо рассмеялась над тем, как странно и непривычно звучит это объяснение.
— Наверное, да. Только мне уже не хочется называть его «умным». Он скорее… внимательный. Как будто замечает то, о чём я и сама ещё не успела подумать.