Мэгги Нельсон – Красные части. Автобиография одного суда (страница 23)
Я поняла, что она говорила о моем отце, двадцать лет спустя. А тогда я могла лишь представлять, как вырываюсь из дома, бегу в сторону шоссе, останавливаю первую попавшуюся машину и умоляю водителя увезти меня отсюда как можно дальше, прочь из этой истории.
Моя мать преподает художественную литературу. Она прочла все романы, какие только есть на свете. Она писала магистерскую диссертацию в Университете Сан-Франциско по «Миссис Дэллоуэй», пока была беременна Эмили. Чтобы поздравить меня с поэтической публикацией много лет назад, она прислала мне открытку с надписью:
Но чем больше я смотрела на открытку, тем больше она меня расстраивала. Мои стихи не рассказывали истории. Я стала поэтом отчасти потому, что не хотела рассказывать историй. Насколько я могу судить, истории, может, и помогают нам жить, но также они ограничивают нас, приносят нам феноменальную боль. В попытке найти смысл в бессмысленных вещах они искажают, кодифицируют, обвиняют, возвеличивают, ограждают, пренебрегают, предают, мифологизируют и всё такое. Мне всегда это казалось поводом для сожаления, а не хвалы. Как только какой-нибудь писатель начинает говорить о «человеческой потребности в нарративе» или об «архаической силе повествования», я обычно ловлю себя на желании выйти вон из зала. Потому что иначе кровь приливает к лицу и начинает кипеть.
Образцом семейной истории, основанной на ложных посылках, для меня всегда было угасание моего двоюродного деда Дона, который умер от рассеянного склероза много лет назад в Мичигане. В детстве я жутко боялась его навещать: помню, как он лежал без движения в постели после трахеотомии и приветствовал нас сиплой вибрацией, загадочным образом доносившейся, как из динамика, из темной дыры в его горле. Когда бы я ни спрашивала, что такого случилось с дедушкой Доном, что у него теперь дырка в горле и постельный режим, я всегда получала один ответ:
Той зимой в Мидлтауне, ознаменовавшейся заскоком на убийстве, я должна была читать в университете курс по «теории нарратива». Я отказалась от унаследованного плана курса и заставила всех читать Беккета и эссе о повреждениях мозга, а потом писать работы о стремительном распаде повествования в «Конце игры» [31]. Некоторые из студентов, кажется, не поняли, в чем суть — если в чем-то она и была, — и сдали работы с тезисами вроде:
Как же вышло, что в итоге она оказалась на дне реки Уз?
Я знаю, что то, чего я хочу, невозможно. Если я смогу достаточно отточить, достаточно прояснить свой язык, если я смогу отмыть каждое предложение дочиста, как камень в речной воде, если я смогу найти подходящий наблюдательный пост или щель, откуда можно записывать всё, что видишь, если я смогу дать себе достаточно пустого пространства, может быть, тогда у меня получится. Получится рассказать эту историю и оставить ее навсегда. Тогда я — и она — просто исчезла бы.
Лицо Джейн в профиль, две дорожки темно-красной крови спускаются от пулевого отверстия в ее левом виске. Одна струйка крови течет по щеке отвесно вниз; другая, выходя из того же источника, течет по диагонали к уголку рта.
Две кирпично-красные дорожки крови, которая начала сворачиваться или уже свернулась, на белой щеке Джейн. Вот и вся фотография. Больше не на что смотреть.
Но, как отмечает судмедэксперт, эта фотография рассказывает историю. Как и любая другая. Она позволяет утверждать, что смерть застала Джейн сидящей прямо и что первый выстрел был в ее левый висок. По законам гравитации кровь от первого ранения потекла отвесно вниз по ее лицу. Затем, потеряв сознание, Джейн уронила голову на грудь, и направление струйки крови изменилось. Отсюда вторая дорожка, от виска ко рту.
Никто не знает, где Джейн умерла. Но эта фотография позволяет предположить, что она сидела на пассажирском сидении автомобиля рядом с праворуким убийцей, который выстрелил ей в левый висок, а затем еще раз — в левую нижнюю часть черепа. Видимо, чтобы убедиться, что она точно мертва. А потом задушил ее. Видимо, чтобы убедиться наверняка.
Повреждений, полученных в результате самообороны, не имеется. Никаких признаков сопротивления. Он — Гэри или кто бы то ни было — вероятно, приказал ей не двигаться. Она, вероятно, умерла сидя совершенно неподвижно, со стволом под 22-й калибр у левого виска, в невообразимом ужасе и с единственной простой мыслью:
Вот одна из историй, которую рассказывает эта фотография.
20 апреля 1970 года поэт Пауль Целан вышел из своего дома в Париже, дошел до моста через реку Сену и прыгнул навстречу смерти. Он оставил на письменном столе раскрытую биографию Гёльдерлина, в которой были подчеркнуты следующие слова:
Несколько лет спустя после того, как я получила ту открытку от матери, я села читать эссе Джоан Дидион «Белый альбом» 1968–1978 годов. Я знала, что оно начинается строкой:
Я уверена, моя мать знала, как заканчивается это эссе. Но она приняла решение подарить мне его начало.
В комнате для потерпевших
В 1983 году художники-перформансисты Линда Монтано и Техчинг Шей привязали себя друг к другу за пояс восьмифутовой веревкой и жили так, не касаясь друг друга, целый год.
Утром 22 июля 2005 года я думаю о Монтано и Шее, сидя со своей семьей в «Комнате для потерпевших», пока присяжные удалились на совещание. Защитница прав потерпевших по имени ЛиЭнн выдала нам пейджер, который должен замигать и завибрировать, как только вердикт будет вынесен. Когда он замигает и завибрирует, у нас будет около трех минут, чтобы вернуться в зал суда. Судья не станет нас дожидаться — из уважения к ответчику, как только присяжные принимают решение, оно должно быть оглашено в кратчайшие сроки.
Вот наш перформанс. Все члены семьи, кто сумел добраться в Энн-Арбор на оглашение вердикта: дед, мать, дядя с женой, новый бойфренд матери, Эмили и я — должны держаться вместе, скучившись вокруг пейджера и не разбредаясь на расстояние, которое нельзя было бы преодолеть за три минуты, в течение неопределенного времени (как говорит Хиллер, от сорока минут до недели).
За исключением нашей с матерью и Эмили троицы, мы не очень-то дружная семья. До этого дня никто, включая меня, не был знаком с новым бойфрендом моей матери. Но теперь мы должны перемещаться как единый организм, единое стадо, которое заваливается в буфет и заказывает восемь сэндвичей с индейкой, единое стадо, которое ест эти сэндвичи, скучившись вокруг стола в Комнате для потерпевших на последнем этаже здания суда, в окружении детских игрушек, карточных колод, кожаных диванов и прошлогодних выпусков «Нью-Йорк таймс».
Семье Лейтермана не предоставлено никакой «Комнаты для потерпевших». Нет у них и защитницы прав потерпевших по имени ЛиЭнн, и пейджера тоже нет. Им приходится ожидать вердикта за дверью зала суда, сидя на корточках в коридоре или подремывая на облезлом П-образном диване у торговых автоматов.
У меня появляется чувство, что этот перформанс будет суровым испытанием. Если он продлится неделю, это может быть невыносимо. Поначалу я пытаюсь поспать на диване в надежде, что сон скостит мне первые несколько часов. Когда мне это не удается, я предпринимаю безуспешную попытку разблокировать дверь аварийного выхода этажом ниже, которая выглядит так, как будто может вести на крышу, в надежде улучить момент и покурить на свежем воздухе. Моя мать, Эмили и дед кон за коном играют в джин[33]. Новый бойфренд матери отваживается отбиться от стада на десять минут, чтобы купить свежий номер «Нью-Йорк таймс» на улице, в летнем пекле. Мой дядя мирно спит на диване, положив пейджер себе на голый живот, чтобы проснуться, когда он завибрирует.