Мэгги Нельсон – Красные части. Автобиография одного суда (страница 24)
Время от времени в комнату заглядывает Шрёдер и команда детективов, представленных нам как Пи-Джей, Дениз, Бундшу и Кен Рошелл. Места на всех не хватает, так что им приходится громоздиться на крошечной детской мебели, нависая массивными телами над стульчиками и табуреточками из цветного пластика. Они рассказывают нам еще немного о расследовании, которое, к нашему неведению, продолжается даже во время суда. По-видимому, Руэлас многократно отправлял сообщения Пи-Джею и Бундшу из тюрьмы, в которых клялся, что обладает новой информацией. С тем же предложением Руэлас звонил и адвокату Лейтермана. Детективы называют Руэласа Сатаной и показывают пальцами дьявольские рожки, когда говорят о нем.
Время течет, час за часом. В начале пятого часа мой дед спрашивает бойфренда моей матери, чем тот зарабатывает на жизнь. Он отвечает:
Ее новый бойфренд — математик-теоретик. Он не возится с числами — у него есть напарник, который делает это за него. Его работа — задавать правильные вопросы. Когда он говорит, у меня возникает чувство, что рядом с нами великий гений и, возможно, более сокровенные тайны вселенной, чем все нераскрытые убийства вместе взятые.
В тот же миг звонит мобильный Шрёдера, и мы слышим в трубке голос Дениз:
Пейджер так и не запищал.
Хуже, чем заскок на убийстве, по моим представлениям, только идти на свою казнь. Фильмы, которые содержат такие сцены, расстраивают меня больше, чем все прочие виды насилия в кино вместе взятые. После финальной сцены «Танцующей в темноте» Ларса фон Триера, где Бьорк поет и танцует по дороге на эшафот, я буквально не могла подняться со своего места в зале. Я думала, работникам кинотеатра придется меня выносить. Это связано с моим глубоко укорененным неприятием смертной казни, но не только с ним. Я просто не могу вынести мысль о том, чтобы идти навстречу своей смерти, зная, что можешь быть не готов. На ватных ногах, едва сдерживая позывы опорожниться.
Возможно, это еще один способ сказать, что удел человеческий для меня невыносим.
Конечно, худшее, что может случиться, согласно тибетцам, это то, что ты можешь вернуться в мир голодным призраком или адским существом и прокатиться еще кружок на колесе сансары. Порой это звучит не так уж плохо.
Пока мы мчались вниз по лестнице и по коридору в зал суда, ноги у меня стали ватными. Понятия не имею, почему. Моя жизнь не была на кону, равно как и жизнь Гэри, по крайней мере на самом техническом уровне. Милостью божьей, в Мичигане нет смертной казни. Никто из моей семьи не связывал свою будущую эмоциональную стабильность и благополучие с обвинительным приговором. Тридцать шесть лет — это долгий срок. И хотя в некоторых семьях время может подпитывать жажду «справедливости», о моей семье такого не скажешь. Никто из нас по сути не понимал экономику, в которой одной жизнью можно или должно «заплатить» за другую. За последние несколько месяцев я не раз слышала, как мой дед говорил, что лучше бы свободный Лейтерман посмотрел ему прямо в глаза и признал, что убил его дочь, чем он будет видеть, как Лейтерман гниет в тюрьме, отстаивая свою невиновность. Во время суда моя мать и я по очереди задавались вслух вопросом, не должен ли Лейтерман «заплатить» за убийство Джейн (если он его совершил) тем, что станет лучшим отцом, дедом, тренером женской команды по софтболу, медбратом, кем угодно — подразумевая, конечно, что он больше не представляет ни для кого опасности. Но Шрёдер, и Хиллер, и все остальные считают, что он совершенно точно опасен. Наверное, так считает и одна шестнадцатилетняя девочка где-то в Южной Корее.
Возможно, ноги у меня стали ватными из-за жены Лейтермана, Солли, или из-за их детей, его дочери, которая выглядела глубоко беременной. Или из-за Шрёдера, который поставил на это дело душу и сердце и теперь сует мне антистрессовый камешек в форме сердечка — погладить на удачу, — пока присяжные занимают свои места.
Тут пристав — прежде довольно веселый парень — вдруг становится пугающе серьезным. Он предупреждает нас, положив руку на кобуру, что, если он увидит хоть какую-нибудь эмоцию на наших лицах, пока зачитывается вердикт, он немедленно выставит нас из здания суда. Он говорит, что в делах об особо тяжких преступлениях решение дается коллегии присяжных чрезвычайно трудно, и горестные вопли, исходящие от любой из сторон, сделают их бремя только тяжелее.
Когда все расселись, встает старшина присяжных заседателей. Не мешкая, он говорит, что они пришли к решению. Он объявляет суду, что они признали подсудимого, Гэри Эрла Лейтермана, виновным в тяжком убийстве первой степени.
Председательствующий судья благодарит их, и они один за другим покидают зал. Совещание длилось четыре с половиной часа, включая перерыв на обед.
Как только за ними закрывается дверь, моя семья разражается бурей эмоций такой силы, какой я от них совсем не ожидала. Один взгляд на моего деда разбивает в пух и прах все мои представления о его психике. Это не лицо сухого, сдержанного старика. Это лицо отца, искаженное животными рыданиями. По очереди мы обнимаем его хрупкую девяностооднолетнюю фигуру, оседающую под этими волнами. Это волны не облегчения, а боли, застарелой боли. Он, наверное, и сам не знал, что хранил ее в себе. Затем я слышу, как впервые за двадцать лет, прошедшие после смерти моей бабушки, он произносит ее имя.
Я стараюсь не смотреть на семью Лейтермана. Я знаю, что они безутешны. «Справедливость», может, и свершилась, но сейчас зал суда — это просто комната, полная искалеченных людей, каждого и каждую из которых снедает собственная скорбь — и тяжелое облако скорбей повисает в воздухе.
На протяжении всего процесса мы с матерью ежедневно жаловались на засилье прессы в зале суда — на полное отсутствие приватности, когда с каждым напряженным, страшным или жестоким поворотом событий камеры обращались к нашей скамье, вынуждая нас держать лицо, как бы ни было больно. Но вернувшись к Джилл вечером после оглашения вердикта, мы собираемся у телевизора с необъяснимой разделенной жаждой увидеть себя со стороны в шестичасовых новостях. Мы набиваемся в гостиную и переключаем каналы почти целый час в ожидании сюжета. Но его нет. Вместо этого каналы освещают две местные новости: о трехлетнем мальчике, который каким-то образом сумел прокатиться на водных лыжах по озеру Мичиган, и об аресте сына Ареты Франклин, который пытался украсть велосипед в пригороде неподалеку.
На следующий вечер мой дед бронирует для всей семьи столик в загородном клубе Спринг-Лейк, где он играет в гольф, в нескольких часах езды на запад от Энн-Арбора, близ Маскигона, куда Джейн пыталась добраться в последнюю ночь своей жизни. Оказавшись на месте, мы рассаживаемся вокруг большого стола, накрытого белой скатертью, у панорамного окна, за которым перед надвигающейся грозой пустеет поле для гольфа. Мы все заказываем разные варианты блюд из камбалы, которую здесь готовят лучше всего. Настроение вечера трудно угадать — нужно ли поднять тост? Мы что-то отмечаем? Как можно отмечать то, что одному человеку отныне предстоит убогая жизнь в убогой тюремной системе? Посреди ужина я извиняюсь и делаю вид, что мне нужно в уборную, но вместо этого выскальзываю на улицу. Я бреду по направлению к полю для гольфа, которое наполняется низким гудением сирены, предупреждающей о молниях. Где сейчас Лейтерманы? Что они едят? Полотна дождя захлестывают зеленые холмы. Я борюсь с желанием лечь на траву, почувствовать, как она превращается в хлябь под моим лицом.