Майкл Смит – Голоса темной долины (страница 17)
– Не знал, что есть разница.
– Я так и думал.
Майер покачал головой. Потер подбородок.
– Как-нибудь попробуем еще раз, – сказал он. – Можешь ехать.
Колберн резко открыл дверцу и забрался в кабину грузовика. Завел мотор, включил передачу и, сделав большой круг по двору, осторожно проехал между пеканами и выехал на дорогу. Он оглянулся через плечо на Майера, который смотрел ему вслед, и вдавил газ.
Две мили до города промелькнули мгновенно, и он, погруженный в мысли об отце и матери, влетел на парковку у бара, ударил по тормозам, так что платформу занесло, прежде чем она остановилась.
Кто-то крикнул «помедленнее, козлина», но он, не слыша, не видя и не осознавая, что делает, выключил передачу и замер на сиденье.
Какому брату?
Твой отец все собирался починить забор, говорила мать, кутаясь в халат с отсутствующим выражением на лице, словно не зная, кто она и где находится. Они с Колберном сидели за столом в кухне. Каждый день собирался, но так и не дошли руки. Бывало, та собака лаяла среди ночи, и он переворачивался на бок и бормотал, что надо починить забор, будто сам с собой во сне говорил. Или мы пили кофе на террасе, а собака просовывала голову в дыру там за кустами, и он говорил, что починит в выходные, но так и не починил. Джейкобу было всего два годика. Так звали твоего брата. Джейкоб. Отец выбрал имя. Всего два годика, через пару месяцев должно было исполниться три. И этот забор. Между нашим домом и участком соседа. Там с самого начала была дыра, куда та собака могла просунуть голову и, наверное, все время толкалась туда, так что в конце концов смогла уже целиком пролезть. Она уже несколько раз залезала к нам во двор, и твой отец выгонял ее. А собака была злющая. Помню, когда твой отец пытался напугать ее, она просто стояла и смотрела. Не отпрыгивала и не убегала, когда топнешь ногой, как большинство собак. Злая собака, и взгляд такой тяжелый, будто думает, что сделает с тобой, если доберется. Морда гладкая, будто шкуру оттянули назад до отказа. А шкура серая, как грозовая туча, только между глаз белая полоса. Никогда не любила ее и отцу твоему говорила, а он отвечал, что починит забор. Каждый день говорил. Но так и не починил.
Она поерзала на стуле, продолжая смотреть в стол. Пока она говорила, Колберна начало подташнивать, словно он падал с большой высоты в бездонную пропасть.
И она уже убивала. Один раз притащила другую собаку. Никто понятия не имел, откуда та взялась. Шла по улице и тащила дохлую собаку. Держала ее зубами за горло. Расхаживала взад-вперед по улице с этой дохлой собакой, будто хвасталась трофеем. Будто хотела показать всем, на что способна. Твой отец тогда пошел к соседу. Сказал ему, чтобы сделал что-то, пока не случилась беда, и тот не стал спорить, да и как тут поспоришь. Какое-то время привязывал ее у себя на дворе. Собака была сильная, так что ему пришлось посадить ее на настоящую цепь. Помню, звон стоял, когда он забивал в землю старый железнодорожный костыль, чтобы закрепить собачью цепь. На время все успокоились, и мы стали забывать об этом, а твой отец, наверное, забыл про забор, но в конце концов собака как-то вырвалась и снова стала бродить по округе. И мы никогда не выпускали твоего брата со двора, потому что там был забор. Но в заборе была дыра у одного из столбов, и твой отец все собирался забить ее. Не знаю уж, почему так и не дошли руки. До сих пор не понимаю, чья это вина.
Ее глаза, казалось, ввалились еще глубже, словно пытаясь исчезнуть. Снаружи стоял холодный декабрьский день, солнце закрыли облака, и в тусклом свете кухня напоминала старую фотографию. Словно она и сама была тенью прошлого, которое было невозможно ни изменить, ни исправить. Колберн слушал мать, но ему казалось, что это вовсе не она, а лишь оболочка той женщины, которую он знал. Как будто это признание о прежней жизни было последним этапом преображения, но во что – он не знал.
Ее волосы были собраны в небрежный узел на затылке, и она подняла руки и коснулась выбившихся прядей. Шмыгнула носом. Сделала глубокий вдох. И сказала: это я виновата, ведь я знала, что нельзя отпускать его одного. Мне и в голову не приходило, да и не знаю, как такое можно себе представить. Как можно зайти в мыслях так далеко. Было жарко, все двери и окна нараспашку, вентиляторы крутились. Я была чем-то занята. Даже не помню чем. А Джейкоб все толкал сетчатую дверь и кричал, что хочет гулять, вот я и открыла задвижку и выпустила его. Клянусь, просто не подумала. Ведь о таком не думается. Твой отец отошел в магазин, и как раз когда подходил к двери, мы услышали, и, помню, в ту самую секунду мы переглянулись и сразу все поняли, еще до того, как выбежали во двор. Мы оба тут же поняли, будто так и было назначено от начала времен. Может, так оно и есть.
Она скрестила руки на столе и положила на них голову. В ее глазах отразился переживаемый заново ужас, дыхание стало прерывистым. Колберн застыл в молчании. В ее голове все повторялось сызнова, она снова видела и слышала все это, и рот у нее приоткрылся от ужаса, в точности как много лет назад, когда она с мужем бросилась во двор.
«Какому брату?» – подумал он.
Вот такому.
Она села прямо и сказала: не знаю, почему мы решили ничего тебе о нем не рассказывать. Это отец так решил. Он решил уехать из города и начать новую жизнь на новом месте, и мы не думали, что у нас когда-нибудь будет еще ребенок. Нам обоим не хотелось. Наверное, мы оба думали, что можем убежать от всего, что случилось. Как будто это какая-то ужасная история, которую рассказал кто-то другой.
Она вспомнила все их споры, но не стала рассказывать Колберну о том, что сказал отец, услышав о ее беременности. Четыре года спустя. Четыре года, но никто из них даже не заговаривал об этом. Просто жили как жили. Не стала рассказывать и ни за что бы не рассказала своему младшему сыну, что отец сказал: нет. Никакого ребенка. Я не хочу и никогда уже не захочу. Съездим куда-нибудь и решим это. А я хочу, сказала она ему. Неважно, хочешь ты или нет. И никуда я не поеду, делать такое с нашим ребенком. Это будет не наш ребенок, ответил он, а твой. А она сказала, что это пустые слова, но ошиблась, и, несмотря на ее уверенность, что со временем это чувство пройдет, он всегда вел себя ровно так, как обещал с самого начала. Этот ребенок будет жить в моем доме, и я его прокормлю, но мой сын, мой единственный сын, мертв, и это я убил его, потому что не починил тот проклятый забор, и у меня больше никогда не будет детей, пока не помру. Я отвезу тебя на операцию, если передумаешь, и советую тебе еще подумать. Даже и думать не собираюсь, сказала она. И ненавижу тебя за то, что ты посмел об этом сказать. Ну, ненавидь. И по ночам, когда она лежала в постели, он расхаживал по дому, а она прислушивалась к тому, как растет живот, и представляла себе ребенка, как целительный сосуд, а он все ходил и бормотал себе под нос. Он молился Богу, надеясь, что Бог блефует. Этого быть не может, и избавь меня от этого, и мне все равно, что Ты со мной сделаешь, я уже получил достаточно. Не могу поверить, что Ты сделаешь это с нами снова. И все ходил по дощатым полам в носках, чтобы не будить ее, и говорил с Богом начистоту о ребенке, которого не хотел и не мог любить, а она лежала, и все слышала, и закрывала глаза, пытаясь заснуть. Лежала на спине, положив руки на живот, и шептала ребенку: не слушай его. Он не такой. Пожалуйста, не слушай. Прижимала руки к животу так, чтобы закрыть ребенку уши. Не слушай. Не надо. Он будет любить тебя, и я тоже. Она держала все это в себе, и никогда не обмолвилась ни словом ни одной живой душе, прятала в надежде, что некое чудо любви каким-то образом все же случится с ними.
– И что вы сделали? – спросил Колберн.
– Что?
– Ну, с собакой.
– А.
На столе лежало кухонное полотенце, и она взяла его и промокнула глаза, и сказала: даже не знаю, стрелял ли твой отец когда-нибудь прежде. Но он принес откуда-то дробовик и коробку патронов, а потом подошел к собаке, которую уже посадили на цепь, и стрелял, пока от нее не осталась только лужа. Он стрелял так долго, что соседи вышли из домов и подошли посмотреть, что происходит. Целая толпа собралась и смотрела, как он снова и снова стреляет в собаку, и некоторые женщины плакали, уж не знаю, собаку им было жалко, или твоего брата, или обоих. Кажется, даже полицейский подъехал, но просто стоял и смотрел вместе со всеми. Сосед, чья была собака, стоял, прислонившись к дереву во дворе, сложив руки. Он молчал, и когда от собаки уже ничего не осталось, твой отец поднял дробовик и навел на него. Я смотрела через забор, и мне хотелось сказать: стреляй. Хотелось крикнуть: убей его. Прошу, убей его. И я, и все остальные думали, что сейчас убьет, кроме, возможно, соседа, который даже не пошевелился. Стоял, сложа руки, у дерева и просто смотрел на твоего отца, будто хотел сказать, что не стал бы его обвинять. Но потом твой отец опустил ствол и встал на одно колено. Упер приклад в землю, повернул ствол к себе и взял дуло в рот, будто хотел проглотить дробовик целиком. Никто не шелохнулся. Ни сосед, ни полицейский, ни все эти люди, которые пришли поглазеть, что происходит. Время как остановилось. Он протянул руку к спуску и положил на него палец, а я закрыла глаза и приготовилась к тому, что моя жизнь окончательно разлетится на куски. Но этого не случилось. Во всяком случае, тогда. Я снова открыла глаза, а он вытащил дробовик изо рта, бросил на землю, встал, пошел по улице, и появился только на следующий день. Не знаю, почему мы тебе ничего не рассказывали. Ужасно глупо, и мне жаль, потому что, думаю, иначе и у тебя, и у твоего отца все могло бы сложиться по-другому.