Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 32)
– Ха! – говорит она.
– Как прошел твой день? – спрашивает Ландсман как ни в чем не бывало.
– Давай договоримся, – произносит она ледяным тоном и застегивает верхнюю пуговку блузки, – мы просто сидим и ужинаем с тобой вместе, и ни единого, блин, слова о том, как прошел мой день. Годится тебе такое предложение, Мейер?
– Думаю, вполне, – отвечает он. – Годится.
Бина кладет в рот ложку салата. Он ловит отблеск ее золотой коронки на переднем коренном зубе и вспоминает тот день, когда она пришла домой с этим зубом, окосевшая от закиси азота, и предложила ему собственным языком проверить, хорошо ли сидит коронка на зубе.
Едва Бина принимается за тунцовый салат, она становится серьезной. Еще десять или одиннадцать ложек она самозабвенно отправляет в рот, пережевывает, глотает. Ноздри алчно втягивают и выпускают воздух мощными струями. Взгляд сосредоточен на соприкосновении ложки с тарелкой. «Девушка со здоровым аппетитом» – таков был первый вердикт его матери, вынесенный Бине Гельбфиш двадцать лет назад. Подобно большинству матушкиных комплиментов, при необходимости его можно было легко трансформировать в оскорбление. Но Ландсман доверяет лишь тем женщинам, которые едят, как мужики. Когда на тарелке не остается ничего, кроме вымазанного майонезом салатного листа, Бина вытирает губы салфеткой и испускает глубокий удовлетворенный выдох.
– Ну так о чем тогда будет наш разговор? Уж наверное, не о том, как прошел
– Да уж конечно.
– Что же нам остается?
– В моем случае, – отвечает Ландсман, – выбор не слишком велик.
– Горбатого могила исправит.
Она отодвигает пустую тарелку и призывает лапшевник смириться с неизбежной участью. Ландсман испытывает забытое с годами чувство счастья просто созерцать, как вожделенно она смотрит на эту запеканку.
– Я по-прежнему люблю поболтать о своей машине, – говорит он.
– Ты знаешь, я терпеть не могу любовную лирику.
– О Возвращении тоже не будем.
– Согласна. А еще я и слышать не хочу о говорящей курице, или о креплахе в форме головы Маймонида, или еще о каком-нибудь чудесном дерьме.
Ландсман раздумывает, что Бина сказала бы о той истории, которую поведал им сегодня Цимбалист про человека, лежащего в одном из ящиков морга Центральной больницы.
– Давай условимся вообще не говорить о евреях, – предлагает Ландсман.
– С превеликим удовольствием, Мейер, меня уже тошнит от евреев.
– И не об Аляске.
– Г-ди, только не это.
– И не о политике. Ни слова о России, Маньчжурии, Германии или об арабах.
– От арабов меня тоже тошнит.
– Может, тогда побеседуем о запеканке из лапши? – предлагает Ландсман.
– Отлично! – соглашается она. – Только, пожалуйста, Мейер, съешь хоть кусочек, а то мне на тебя больно смотреть, б-же, какой ты худющий. Давай попробуй хоть чуточку. Не знаю, что туда добавляют, кто-то говорил мне, что кладут немного имбиря. Должна тебе сказать, что в Якоби о хорошей запеканке можно только мечтать.
Она отрезает кусок запеканки, накалывает на свою вилку и собирается положить его Ландсману прямо в рот. Чья-то холодная рука сжимает все его нутро при виде этого куска. Он отворачивается. Вилка замирает на полпути. Бина плюхает украшенный изюмом ломтик лапши с заварным кремом ему на тарелку, рядом с нетронутыми блинчиками.
– Но ты все-таки попробуй, – говорит она, съедает пару кусочков, потом кладет вилку. – Думаю, на этом тема лапшевника себя исчерпала.
Ландсман цедит свой кофе, а Бина запивает оставшуюся порцию таблеток стаканом воды.
– Ну, – говорит она.
– Ну ладно тогда, – говорит Ландсман.
Если он сейчас позволит ей уйти, то больше никогда не лежать ему в ложбинке между ее грудей, не уснуть сладко, свернувшись калачиком. Не уснуть никогда без помощи пригоршни таблеток нембутала или любезного одолжения верного тупоносого М-39.
Бина отодвигается от стола и натягивает парку. Она возвращает пластиковый контейнер в торбу, потом со стоном взваливает торбу на плечо:
– Спокойной ночи, Мейер.
– Где ты живешь?
– У родителей, – отвечает она; таким голосом, наверное, обычно предрекают гибель планеты.
– Ой-вей.
– И не говори. Но только пока не найду квартиру. Во всяком случае, получше гостиницы «Заменгоф».
Она застегивает куртку, а потом долгие несколько секунд стоит, подвергая его пристальному досмотру шамеса. У нее не такой всеобъемлющий взгляд, как у него, иногда она упускает детали, но то, что она действительно видит, она способна мгновенно сопоставить мысленно с тем, что ей известно о женщинах и мужчинах, о жертвах и убийцах. Она может уверенно сложить их в связные и осмысленные повествования. Она не столько раскрывает дела, сколько рассказывает их.
– Посмотри на себя. Ты похож на дом, который вот-вот рухнет.
– Знаю, – отвечает Ландсман, а в груди у него все сжимается.
– Я слышала, что ты плох, но думала, меня просто пытаются подбодрить.
Он смеется и вытирает щеку рукавом пиджака.
– А это что такое? – спрашивает она.
Кончиками ногтей указательного и большого пальца она вытаскивает скомканный, заляпанный кофе клочок из кучи мокрых бумажек, сваленной Ландсманом на соседний столик. Ландсман пытается его выхватить, но Бина куда ловчее его, как и всегда. Она отдергивает руку и расправляет комок на столике.
– «Пять великих истин и пять великих обманов о вербовском хасидизме», – читает она. Брови ее сходятся над переносицей. – Уж не думаешь ли ты в черношляпники податься на мою голову?
Он несколько мешкает с ответом, и она суммирует то, что извлекает из его выражения лица, из его молчания, из того, что она о нем знает, то есть практически все.
– Во что ты вляпался, Мейер? – спрашивает она. И тотчас вид у нее становится такой же изможденный и выпотрошенный, каким чувствует себя он сам. – Нет. Не надо. Я до смерти устала.
Она снова комкает вербовскую листовку и швыряет ее ему в голову.
– Мы же договорились, что не будем об этом, – говорит Ландсман.
– Да уж, мы и так уже много чего наговорили, – соглашается она. – Мы с тобой. – Бина стоит вполоборота, собираясь взвалить на плечо торбу, в которой она тащит всю свою жизнь. – Завтра утром жду тебя в моем кабинете.
– Э-э-э… Хорошо. Правда, – говорит Ландсман, – я только что сдал двенадцатидневную смену.
Это замечание, каким бы справедливым оно ни было, не произвело должного впечатления на Бину. Она его попросту не услышала, как будто Ландсман вовсе не владеет индоевропейским языком.
– Увидимся завтра, – говорит он, – если только я сегодня ночью не вышибу себе мозги.
– Я же просила: не надо любовной лирики, – говорит Бина. Она собирает в хвост свои темно-тыквенные волосы и скалывает их зубастым зажимом позади правого уха. – С мозгами или без. В девять у меня в кабинете.
Ландсман провожает ее взглядом через зал кафетерия «Поляр-Штерн» до самой двери. Спорит сам с собой на доллар, что она не обернется прежде, чем накинет капюшон и шагнет в снежную пургу. Но, будучи человеком милосердным и хреновым спорщиком, о проигрыше он никогда и не заикнется.
19
Когда телефонный звонок будит Ландсмана в шесть утра, тот сидит в белых трусах в кресле с подголовником и нежно сжимает М-39. Тененбойм сейчас как раз сдает смену.
– Вы просили, – сообщает он и вешает трубку.
Ландсман не припоминает, что просил разбудить его звонком. Не помнит он и как прикончил бутылку сливовицы, которая сейчас красуется пустая на исцарапанной уретановой поверхности стола из дубового шпона, стоящего вблизи кресла. Не помнит, ел ли он запеканку из лапши, чья оставшаяся треть сейчас ютится в углу пластикового контейнера-ракушки рядом с бутылкой сливовицы. Из осколков расписного стекла на полу он мысленно воссоздает разбитую о батарею сувенирную стопку со Всемирной выставки в Ситке 1977 года. Может, он вспылил из-за того, что никак не продвинулся в общении с карманной шахматной доской, валяющейся теперь ничком под кроватью. Вся комната щедро усеяна крошечными фигурками. Но Ландсман не помнит ни то, как он их разбросал, ни то, как разбилась стопка. Он, вероятно, пил за здравие кого-то или чего-то, а батарея послужила камином. Мейер не помнит. Нельзя сказать, что хоть что-то в убогом антураже комнаты номер 505 могло бы его удивить, и в последнюю очередь заряженный шолем в руке.
Он проверяет предохранитель и возвращает пистолет в кобуру, переброшенную через спинку кресла. Потом идет к стене, извлекает из ниши откидную кровать. Расправляет простыни и укладывается. Простыни чистые и пахнут утюгом и пылью пустоты в стене. Ландсман смутно припоминает зарождение романтического проекта, где-то около полуночи: прийти на работу пораньше и поглядеть, что медэксперты и специалисты по баллистике откопали в деле Шпильмана, может, отправиться на острова, в русские районы, и попытаться расколоть урку-пацера Василия Шитновицера. Сделать то, что он обязан сделать, попасть в цель до девяти утра, когда Бина приставит щипцы к его зубам и дернет. Он горько улыбается тому, каким упрямым юным молодцом он был прошлой ночью. Побудка в шесть утра телефонным звонком.
Он натягивает одеяло на голову и закрывает глаза. Расстановка пешек и фигур непроизвольно возникает на шахматной доске в его голове. Черный король в окружении, но не под шахом, в центре доски, и белая пешка на