Майкл Бальфур – Кайзер Вильгельм и его время. Последний германский император – символ поражения в Первой мировой войне (страница 99)
В возникающих таким образом столкновениях победа оказывалась на той стороне, которая лучше других сумела сконцентрировать ресурсы всего сообщества. В век, когда прогрессу в значительной степени способствовало улучшение организации, война неуклонно становилась тотальной. В век, который повышал эффективность изобретением машин, война неизбежно становилась механизированной. Довольно скоро должна была иметь место практическая демонстрация того, что может случиться в мире взаимозависимых суверенных государств после изобретения пулеметов и взрывчатки. Результат оскорбил человеческую чувствительность. Человек подошел вплотную к решению своих извечных проблем – голода и чумы, только чтобы оказаться перед целым спектром оружия массового уничтожения. Чтобы сохранять стандарты, которые считались цивилизованными, возникла необходимости появления международной власти.
Правда, нам следовало бы повременить с суждением прошлых поколений, используя критерии, которые мы сами еще только пытаемся установить. Много веков войну считали чем-то само собой разумеющимся. Это было крайнее средство приспособления к неизбежным и вечным переменам в относительном могуществе государств. Для Лютера она была дана свыше и являлась такой же необходимостью, как еда и питье. «Мир, – писал Клаузевиц, – это снежный покров зимы, под которым силы развития спят и медленно набираются сил; война – это летняя жара, которая высвобождает их и ведет к осуществлению». Гегель и Ранке считали войну задачей, в которой народы демонстрируют моральное оправдание своему существованию. Трайчке сказал, что верит в «бесконечный рост, в молодость своей расы, должен признавать безальтернативную необходимость войны. Старший Мольтке считал, что вечный мир – не самая приятная мечта. Когда все ждали войну, Вальдрзее написал: «Много людей будет убито. Однако… я не склонен считать смерть отдельного человека несчастьем». Вебер в 1914 году написал: «Мы должны дать этой войне случиться, чтобы иметь право голоса в решении вопроса нашего будущего на земле». Кайзер в 1918 году назвал войну «дисциплинарной акцией Бога, чтобы дать урок людям». Правда, впоследствии он добавил, что эти меры не всегда приносили Всевышнему успех. Это наводит на мысль об ирландском проповеднике, который, рассказав, что Бог обозрел мир на седьмой день творения и нашел, что он хорош, добавил: «И он был отчасти прав». Все приведенные выше изречения исходят от немцев. Однако нет никаких оснований полагать, что до недавнего времени люди, живущие в других местах, мыслят иначе.
Также нет повода думать, что страсти, которые, собственно, и вызывают войну, в последние годы изменили свой характер. Есть ли свидетельства, показывающие, что стремление человека к насилию сейчас больше, чем в прошлом? Изменились возможности осуществить это стремление, как и технические средства, которые могут быть использованы в процессе. Но подобные расширения не обязательно сопровождаются увеличением моральной ответственности за стремление к насилию. В каком смысле «хуже» убить две сотни людей из пулемета, чем задушить одного человека руками? Если мы сейчас считаем, что это хуже, то не потому ли, что большая проницательность и опыт изменили наше понимание «морали»?
Наши взгляды на мораль, и особенно на мораль действий государства, находятся под влиянием обстоятельств, в которых мы живем, а значит, подвержены изменениям. Осознание последствий, которые могут наступить в современном мире из-за требования неограниченного суверенитета отдельными государствами, заставили нас пересмотреть роль морали в международных делах. С одной стороны, Первая мировая война показала болезненно остро, как никогда раньше, проблему взаимоотношений между человеческим чувством долга перед государством или национальным сообществом, и чувством долга людей перед человечеством. До тех пор, пока люди смотрели за пределы своей страны, они считали совпадение этих двух обязанностей чем-то само собой разумеющимся. Такое предположение должно поощряться суверенным государством, институтом, жаждущим преданности. Ведь успех его лидеров настолько зависит от степени готовности к сотрудничеству граждан, что они попросту не могут поддерживать идею о наличии конфликтных интересов с претензией на верность граждан. Подозрение, что цели некоего национального сообщества могут отличаться от блага всего человечества, может вызвать негодование среднего индивида, а также боль и обиду индивида чувствительного. В результате возникает непреодолимое искушение допустить, что две цели совпадают, и, служа своей стране наилучшим образом, человек одновременно служит человечеству. Если англосаксам удалось и укрепить и распространить эту веру, то их противники весьма успешно противостояли искушению. Такой прямой и честный христианин, как Науманн, заявил, что «наша вера в национализм и наша вера в человечество – для нас две стороны одного вопроса». О немецких историках 1900-х годов говорили: они думают, что Германия «представляет великий идеал правосудия для всех наций – идеал, который цивилизация должна развивать только через многообразие свободных наций во всем мире». Но это многообразие сможет развиваться свободно, только когда господство Британии будет сломлено и баланс сил в Европе расширен до мирового масштаба. «Только тогда, – писал Мейнеке в 1916 году, – каждая нация будет иметь место под солнцем, которое ей необходимо». Таким образом, Германия, пытаясь сломить господство Великобритании, утверждала, что выполняет наднациональный долг перед человечеством. Одним из самых любопытных и патетических аспектов войны было искреннее убеждение честных людей обеих сторон, что Бог, которого все считали всеобщим, благосклоннее к ним, чем к их противникам.
«История, – писал Айра Кроу, – должна оправдывать действия государств по общим результатам, без особого внимания на этический характер используемых средств». Насколько можно отойти от общинных суждений и сказать, что существуют абсолютные стандарты морали, по которым можно судить о человеческом поведении в коллективных действиях, так же как и в личных? Честный ответ на этот вопрос должен принять во внимание то, что является, вероятно, основополагающим фактором, обусловливающим наши взгляды на международную мораль. Речь идет о разнице между стандартами развивающейся страны и развитой страны.
Современный немецкий историк Дюдвиг Дехийо сказал, что «молодому и более честолюбивому государству свойственно иногда инстинктивно, иногда намеренно пытаться отвоевать территорию у beati possidentes[76]» (тем самым он поднял важный вопрос, почему экспансия всегда связывается с территорией). Но развитые государства-собственники, естественно, склонны считать любую попытку нарушить существующий порядок бесчестной; то, что есть, они считают правильным. Немногие люди могут достичь непредубежденности Уинстона Черчилля, который в 1914 году писал: «Мы получили все, что хотели, в части территории, и наше стремление без помех и в безопасности наслаждаться обширными прекрасными владениями, в основном приобретенными насильственным путем и, по большей части, сохраняемыми силой, часто кажется другим менее обоснованным, чем нам».
Преимущество получения морального негодования на одной стороне хорошо объясняет эмоциональный подтекст, который стал ассоциироваться со словом «агрессор». Характер современной войны сделал более естественным, чем раньше, для тех, кто подвергся нападению, считать сторону-зачинщицу «злой». Для Фафнира[77] Зигфрид был определенно виновен в возмутительном акте неспровоцированной агрессии.
Для многих важнейший шаг к установлению международного порядка – обеспечить принятие власти закона. Обоснование обвинения Вильгельма в «преступлении против международной морали» заключалось в том, что вторжение в Бельгию стало нарушением международного договора, который Германия обещала (более чем пятьюдесятью годами ранее) соблюдать. Ведь отношения между государствами становятся невозможными, если обещаниям правительств нельзя доверять. Установление власти закона само по себе недостаточно, поскольку нам известно по опыту, что внутри государств закон не сможет устоять, если он не сможет адаптироваться к изменяющимся условиям и руководствоваться чувством справедливости. Договора поддерживают статус-кво и могут меняться только с согласия всех заинтересованных сторон, чего едва ли можно ожидать от тех, кто понесет потери из-за перемен. Развивающиеся нации должны требовать, чтобы суверенное государство не считалось ограниченным властью закона, а война не рассматривалась как преступление, если в то же время не будет найдено мирное решение проблемы перемен. Соблюдающее закон общество не должно быть закоснелым. Необходимо пространство для роста.
Имела ли Германия права вторгнуться в Бельгию?
Ответ должен заключаться в следующем: по правилам игры, существовавшим до того времени, не было особой разницы между ее действиями и действиями ее многочисленных предшественников. Как могла Германия расширяться, если не воевать? Британия едва ли могла ожидать, что карта мира навсегда останется такой, как в момент ее апогея. Если бы Германия выиграла войну, после этого о ее преступлениях вряд ли кто-то говорил. Негодование против нее являлось в основном бездумной реакцией на нечто неудобное, непривычное и даже отталкивающее, а вовсе не продуманным историческим вердиктом. Тем не менее люди вроде Эдварда Грея, Роберта Сесила и Вудро Вильсона протестовали против ее действий, как аморальных, должно быть, проникли в суть проблемы человеческих взаимоотношений дальше, чем кто-либо другой на их стороне. Уместным является высказывание Теодора Рузвельта: «Германия имела самонадеянность очень большой силы, до сей поры почти не тронутой слабым стремлением к международной справедливости, которое одна или две другие сильные нации, в первую очередь Англия и Америка, по крайней мере, начали чувствовать».