18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Матиас Мальзьё – Фарфоровый солдат (страница 14)

18

– Ты что, гороху наелся?

– Не я, Марлен Дитрих.

– Ну да!

Вниз по лестнице смерти я шел на ватных ногах, этой ваты хватило бы на примочки от ссадин для всей нашей футбольной команды в Монпелье. Птица спала у меня на руках с открытыми глазами, я уж подумал, не умерла ли она, но тут она меня описала, так что вроде бы все ничего.

Я уложил ее в коробку и накрыл тряпочкой. На меня опять накатила лавина вопросов, но в этот раз не такая ужасная. Я уснул, мне приснилось, что нас бомбят, но было не страшно. Дурацкая штука эти сны.

“Что ты тут делаешь?” – спрашивает бабушка в моем сне. Ее голос прорвал сон, и я увидел над собой ее лицо.

Она хватает меня за руку и выдергивает из постели как редиску из грядки. Ах да, я и забыл: когда бомбят, мы должны спать в подвале, даже после сирены отбоя – вдруг снова начнут. Там, на чердаке, я обо всем забыл и все то время жил только в настоящем. В самом настоящем.

– Давай живее!

Бабушка тащит меня вниз, сзади кажется, что это говорит ее пучок. Рассерженный пучок. Я где-то между сном и явью, между чердаком и подвалом.

В подвале бабушка распускает пучок и целует меня в макушку. А кажется, в самое сердце, так мне становится стыдно. Как будто не только ее, но и тебя расстроил.

Хочу спросить, нельзя ли мне сходить за Марлен Дитрих и тетрадкой. Но лучше сдержаться. Эмиль хитро подмигивает мне. Хочу обнять его и рассказать все на ушко. Но лучше сдержаться.

Жду, пока все уснут. Тогда я положу на место ключи. На чердаке – другой мир. Там ты жива. Вернее, там живет кто-то, кто хранит воспоминания о тебе, каких у меня нет.

Скорее бы я вырос, скорей бы кончилась война, чтобы я мог пойти в лес среди бела дня. Я откопал бы шкатулку и там нашел бы частицу тебя. Папа вернется, тетя Луиза дорвется до своей церкви, может, и навсегда там поселится. А я буду волен туда не ходить. Я обзаведусь новыми воспоминаниями, помимо воспоминаний о тебе, которые так больно ранят душу. А еще лучше, научусь прикасаться к тем, старым, так чтобы при этом меня не шарахало током. Только бы рвануть побыстрее! Чтобы ветер в ушах шумел, как на велосипеде Эмиля. Со всех сторон кричат болельщики, ветер пахнет морской солью, и белые облака стоят на горизонте. Такие плотные, что можно в них плавать. Если хваленый боженька существует, то так могли бы выглядеть ворота в иной мир.

Черт, я разбудил тетю Луизу. Она подумала, что я читаю какую-нибудь бредовую молитву, и подошла погладить меня по головке своей лапой с пальцами-сосисками. Надо же, это оказалось даже приятно. Я обнял ее за талию. И мы застыли на долгий ненавек. Когда тетя Луиза молчит, она совсем другой человек.

Фромюль,

11 сентября 1944

Тетя Луиза приступила ко мне с поучениями прямо с утра, за завтраком. Ты никому не разрешала заговаривать с тобой, пока ты не выпьешь кофе, а у меня вместо кофе – стакан молока. Иначе я как кот, которого хотят погладить, когда он ест. Фыркаю и все такое.

– Бог, как ты знаешь, сотворил мир за шесть дней. Если бы он так же возился, как ты со своим молоком, мы бы жили еще в Средние века.

Кажется, это шутка, и я вежливо смеюсь. Что за допотопный юмор! Но все-таки, хоть на меня пахнуло зачерствевшими церковными облатками, я уловил какие-то нежные нотки.

– Идут! – вдруг вскрикивает бабушка.

– Кто? – не понял Эмиль.

– Немцы! Пришли отнимать наших кур! Живо прячься, Мену, и ни звука!

– На чердаке?

– Нет! В подвале. Лезь в шкаф, а если они войдут туда, беги через потайную дверь.

– Давай! – Эмиль хватает меня за руку.

– Зачем им наши куры?

– Они говорят, что у людей слишком много кур, свиней и коров. Распоряжаются, как у себя дома! Это у них – черт бы их драл с их ужасным акцентом! – называется норми-ирен[11].

Я не решаюсь сказать Эмилю, что не вижу большой разницы в произношении, когда бабушка говорит по-лотарингски или по-немецки. Мысленно повторяю несколько слов, которые я на всякий случай выучил наизусть: Hallo, ich heisse Hans (Здравствуйте, меня зовут Ганс, – это мое временное имя) – и danke (спасибо).

Эмиль тихонько открывает дверь в подвал и помогает мне залезть в шкаф. Он так же делано мне улыбается, как улыбалась кузина, когда я сидел в телеге. И говорит со мной так же бодро и отчетливо, как говорил с тобой доктор Годбу.

– Они уже отняли мою любимую курицу, она кудахтала в ля-минор, когда сносила яйцо! Точь-в-точь Эдит Пиаф! – Эмиль показывает, как пела несравненная курица.

Он хитро подмигнул мне и запер дверь на ключ. Я очутился в темноте среди бела дня. Да еще Марлен Дитрих осталась в комнате. Так и вижу ее в виде филе под луковым соусом. Или шашлыка из маринованной с паприкой аистятины. От этого хочется сразу и есть, и плакать. Уж и запах мерещится и все такое.

Нет, лучше заберите на жаркое Штоля с Маем, только не мою Марлен Дитрих!

Одна надежда – от нее так воняет тухлым горохом. Это хранит ее, как тетю Луизу – ее молитвенник.

Ненавек оказался ужасно долгим, я чуть не позабыл, что сижу в шкафу. Такая лично у меня выдалась ночка, и делать было нечего, кроме как трястись от страха… или смотреть сны. Вот я и заснул, и приснился мне сон. Как будто открылось огромное поле где-то между сердцем и мозгом. Там что-то вечно строится, но, как бы то ни было, поле становится все шире. И я по нему иду.

Кругом футбольные поля с зеленой, под цвет папиных глаз, травой. Кругом весна, какие-то велосипеды, вот волейбольный мяч, испачканный в песке, пляж, как раньше в каникулы, крабы между камней, мой кораблик. Нос, киль, борта.

Мне чуточку полегче. По-прежнему так хочется домой в Монпелье, где тебя уже нет, что щиплет глаза и нос, но уже понемногу получается не путать будущее с прошлым. А когда становится не так плохо, по спине бегут мурашки. Двигаюсь на две клеточки вперед и на пять назад. Тише едешь – дальше будешь. Перебираю, отбираю, и наконец то, что было, и то, что будет, превращается в мысленные качели: взад-вперед, взад-вперед. Сердце – киностудия, голова – кинозал. Я сам себе снимаю фильмы про, как говорят взрослые, послевойны, там у меня замерзшие озера в центре Монпелье, и я скольжу по льду с закрытыми глазами.

И вдруг их открываю. Тебя там нет. Не будет никогда. А может, и папы не будет. Да и про самого себя я не уверен, знаю только одно: хочу скорее выбраться из этого чертова шкафа!

– Фрицы ушли! – Эмиль распахивает дверцу, как раз когда я задыхаюсь от горя.

– Где Марлен Дитрих? – с ходу спрашиваю я, чтобы он не успел заметить слезы у меня на глазах, реветь перед Эмилем – ни за что!

– Наверно, где-нибудь дает концерты, поет для солдат.

– Я про свою аистиху.

– Мы ее съели из страха, что ее найдут немцы.

– И правильно сделали! Достала уже этой вонью. Не будет больше тухлым горохом вонять.

Эмилю передается моя улыбка. Эффект домино на примере одной маленькой шутки.

Фромюль,

5 октября 1944

Днем я живу по-заведенному, как положено. Спальня, подвал, безвкусный овощной суп и учеба на кухне. Временами чувствую, как глупо писать тебе, когда военное ненавек все длится и длится, и я даже не уверен, что когда-нибудь увижу папу.

Иногда встрепенется надежда – и тут же следом “такой накатит миссисипский блюз”, как сказал бы Эмиль. Накатывает без предупреждения и чаще всего перед сном. Хочется все переколотить. Сбежать. Отыскать отца где-то в укреплениях неведомой мне “линии Мажино”. Рвануть домой в Монпелье на велике с Марлен Дитрих на багажнике.

А то вдруг хочется швырнуть эту мою тетрадку в печку. Злюсь на твой призрак за то, что он всегда только призрак и никогда ничего не ответит. Вот бы и мне стать призраком. Мы бы тогда с тобой увиделись.

Ночами же я хожу к Сильвии. По-кошачьи бесшумно – эту науку я освоил в совершенстве. Стучу условным стуком, и мне навстречу выглядывает ее трогательная рожица белой мышки. Вместо пирожных приношу с собой заранее приготовленные шутки. Она принимает их спокойно, без притворного восхищения.

Сильвия учит меня горевать. Это очень больно, поэтому я не сильно продвигаюсь. Зато сильно влюбляюсь. От этого каждый раз, когда иду по лестнице, у меня так трясутся коленки, что я чуть не падаю. Сердце бухает мерными взрывами. Иногда мне все-таки удается ее рассмешить, и как только она засмеется, в меня будто зажигательный снаряд попадает или шаровая молния прокатывается совсем рядом или даже внутри, по жилам, как по живым проводам, и таким ударяет разрядом, что я загораюсь, будто лампочка, ярким светом, лежу потом без сна и свечусь электрическим ночником до рассвета.

Сильвия говорит, что я никак не освоюсь с горем, потому что слишком тебя люблю. И не могу расстаться с тобой, даже когда тебя уже нет. Она говорит, что я негодный ученик, и крепко меня обнимает. А мне только того и надо. Две маленькие грелки согревают спину, и Сильвия рассказывает мне, о чем вы обе мечтали в детстве. Ты хотела стать журналисткой или балериной. Или сразу и той и другой. А иногда еще художником. Блаженство притупляет слух. Голос Сильвии усыпляет.

Вчера я так и уснул у нее на коленях. А когда она меня разбудила и я увидел ее склоненное ко мне лицо, это было получше самого лучшего сна. К себе я вернулся сияя. Не голова, а звезда, не волосы, а нежный Млечный Путь, моего излучения хватало на весь коридор. У себя в комнате я бросился навзничь на кровать. И смотрел в потолок до самого рассвета. На рассвете заснул крепким сном, проснувшись же, не сразу вспомнил, что ты умерла. Снилось мне что-то странное. Как будто тут за письменным столом кто-то сидит. Я испугался, что это твой призрак, что ты меня не узнаешь. И сердце застучало так громко, что разбудило меня.