Мартын Идов – Гдебри (страница 7)
Я натянул на лицо лучшую из своих улыбок — ту, что за годы службы научился вырезать из мышц, как из стейка, — и развернулся к солдату Господа.
С абсолютно синюшным правым глазом, кровоподтёком на правом виске и песчаной грязью на голове я хотел оказать обезоруживающий эффект и вступить в откровенный диалог.
Но священник оборвал меня, не успел я проговорить и первое слово. На моих оголённых зубах засвистел воздух из лёгких, горло свело спазмом, а улыбка превратилась в восковую гримасу.
- У вас времени до заката. Вы покинете эту святую землю, чтобы не водилось в ваших извращённых и жестоких умах и навеки исчезнете на страницах этого мира.
Он стелил слова будто великан выкладывал брусчатку гигантскими валунами, утрамбовывая меня тяжестью своего голоса.
- А сейчас пройдём в келью. Я дам тебе чистой воды и настойку для дезинфекции. Возможно, найдутся лекарства. Такой синевы я не видел.
Я молча поплёлся за ним, пытаясь разгадать мотивы этого иссушенного человека. Бог наградил его невероятными дикторскими данными. В реальном мире с такими связками он мог бы читать сводки новостей или озвучивать эпичные трагедии. Здесь же его голос был орудием пытки милосердием.
Мы шли мимо куч оборванцев, прятавших свои несчастные тела в редких тенях двора, будто солнечный свет был для них кислотным дождем. Мысль сверлила мозг: здесь что-то фундаментально не так. Людей здесь было явно больше, чем мог вместить тот костлявый грузовик за один рейс. И где они все живут? Лазарет? Эти руины?
В воздухе висел запах жирной каши — чадящая походная кухня стояла у входа в пристройку, где, видимо, и была его келья. Но объёма котла едва хватило бы на десяток пайков. Эти люди не походили на солдат. Скорее на беженцев, на сброд, зачем-то собранный в одном месте. Военная форма, которая валялась в лазарете, была явно не с них. Чья же?
У каждого рассказа есть подтекст. «Субстрат», как мы называем это в бюро — та базовая реальность, на которой держится фабула. Опытный цирюльник считывает её мгновенно: по деталям, по запахам, по тому, как персонажи избегают определённых тем. Здесь же я тонул в догадках. Всё, с самого проваленного погружения и до видения собственного расстрела, было сплошным диссонансом.
Нить повествования не просто не вязалась. Она была оборвана, и кто-то намеренно спутал все концы.
- Всё это дурно пахнет, Добреев, — пробормотал я, не осознав, что сказал это вслух.
Святой отец отреагировал мгновенно. Замедлил шаг, замер в дверном проёме полубоком, устремив сквозь меня свой прозрачный взгляд.
- Судьбы людей пишутся белилами. Судьбы святых — росчерками чёрных чернил. А участь отродий тьмы... - театральная пауза, в которой я должен был понять, что речь о нас с Небигудиновым, - высекается кровью всех нас. И чем выше зло, тем глубже порезы на плоти человечества. Шире потоки.
Он собрался шагнуть в темноту кельи, но во мне вскипело быстрее, чем я успел поймать себя за руку. Я взорвался ответной тирадой.
- Ты измеряешь людей, их поступки, мир и его законы, ночь, день, свет и тьму, всю пустоту и всю вселенную — всего двумя словами? Добро и зло? Серьёзно? Как избалованный подросток, который видит только крайности! Ты только и твердишь, что есть хорошие и плохие. Хорошие – те, которые нравятся тебе и твоему Богу. Плохие – все остальные?! Так?!
Я почти срывался на крик, не давая войти ему или выйти.
Он слушал меня молча прямо на пороге своего жилища.
– А что ты скажешь насчёт идеи? - моё дыхание стало рваным, горячим. - Того, что движет миллионами людей, заставляя их совершать разные поступки, которые могут быть плохими, но вести к чему-то хорошему? К развитию, ко всеобщему благу, как революции, например? О науке, которая вся пропитана кровью учёных мужей, положивших свои и чужие жизни в экспериментах, ради идеи, ради Великой цели? Они тоже плохие? Те лекарства, которые ты хочешь мне дать – разве не сотни и тысячи людей погибли, пробуя на себе растения, грибы, коренья, выводя разные формулы, чтобы сегодня их можно было превратить в простую таблетку почти от любой болезни? Ты знаешь, что многие пытки, казни и жёсткое обращение с животными и человеком позволили создать уникальные методы лечения и операций?! Это тоже зло? Пусть лучше все подыхают, потому что так угодно твоему богу?
Я уже орал во всю глотку. Изо рта летели брызги слюны, в висках пульсировал жаркий гнев.
— Ты вообще представляешь, сколько зла вырастает из благих намерений?! Сколько книг, добрых и светлых, ведут к распаду общества, а их авторы и понятия не имели, что творят?! Сколько хороших людей погибло, чтобы спасти других?! Ты ничего не знаешь! Всё, что ты о себе думаешь — ложь!
Я развернулся, чтобы уйти.
Скандал был окончен. Я испытал дикое, почти физическое облегчение — словно вскрыл гнойник. В тот момент мне казалось: для миссии это ошибка, но для меня — единственная правда.
На дальней площадке, вросший в бетон у грузовика, стоял Небигудинов. Он боялся пошевелиться, не зная, как реагировать, и бешено прогнозировал варианты развития событий.
Весь задний двор лазарета провалился в невесомость. Потерял притяжение, сопротивление, смысл.
Он — замер.
Но священник, не дав мне сделать и шага, пророкотал в опьяневшей тишине. Его голос был похож на гребень цунами — тихий и неумолимый — перед тем, как смести с лица земли город, уже павший ниц в его тени:
- У меня тоже есть вопрос.
Эти слова врезались в мой позвоночник как кипящий холодом обломок айсберга. Он выжег всю ярость, весь накал, оставив после себя звонкую пустоту.
- И какой же? – спросил я механически, стоя спиной к этому загадочному человеку. Глазами я упёрся в то место, где в меня разряжала ружья дюжина солдат.
- Какую Идею преследуешь
Мне остро захотелось обернуться и посмотреть в это сухое бесстрастное лицо. Я готов был поклясться карьерой цирюльника, что в этот момент священник улыбался. Холодная улыбка, как трещина на фарфоровой маске. Но я не пошевелился. И даже когда он скрылся в келье и вышел оттуда чем-то побрякивая, я продолжил стоять, вперившись в пустую точку этого нелепого дворика, летящего в нарративном вакууме, окружённого дурацким бессмысленным забором.
Солнце беспощадно напекало блестящие спинки исхудавших мух, норовя высушить их прямо в полёте. Бродяги манекенами прятались в тени стены и деревьев, словно расставленные режиссером-дилетантом. Небигудинов у грузовика с фальшивым интересом изучал узоры пыли на своих ботинках, словно мог разглядеть грязь под ногтями на ногах и грунт, на котором стоит.
Священник, жилистый старый солдат, с глазами, чей скорбный лёд невозможно растопить ни пылом страсти, ни лучом паяльной лампы, а по морщинам на лице можно сосчитать отпетых и похороненных им людей, взял меня за ладонь своей одеревеневшей рукой и вложил туда что-то прохладное, твёрдое и странное на ощупь.
Я посмотрел не сразу, а лишь когда он ушел, минутой после. Я был прикован к этой Святой Земле телом и духом. И его вопросом.
На ладони лежали ключи от грузовика. Старые, маслянистые на ощупь, пахли соляркой и железом. Инструмент побега. Плата за изгнание.
Я поплёлся к Небигудинову, ноги будто налились свинцом от тишины, которая теперь гудела в ушах громче любого крика. А сзади, из темноты кельи, накатило предупреждение и догнало нас уже у ворот:
- К закату вы должны покинуть эту святую землю.
Фраза повисла в воздухе не угрозой, а констатацией. Законом этого мира, против которого не попрёшь. Как гравитация. Как сюжетная дуга.
Куда-нипуть.
Грузовик дребезжал каждой заклёпкой, каждой расшатанной деталью. Двигатель надрывался истошным, сухим рыком, стуча кулаками изнутри по капоту, словно умоляя о пощаде. О передышке. Машина захлёбывалась дизелем и выплёвывала его обратно густыми клубами чёрного дыма. Она напоминала астматичного старика, который курит вонючую папиросу, запивая её горючим пойлом прямо из горла канистры. Я почти физически чувствовал, как солярка стекает по его спутанной бороде, отвратительно пачкая застиранную рубаху и болотные брюки, а из задымлённого рта хрипят нечленораздельные звуки, густо замешанные на похабной брани.
Нас трясло и швыряло на ухабах с такой свирепой силой, что я уже несколько раз полноценно бился головой о низкий потолок кабины. В итоге пришлось ехать в полусогнутом состоянии, постоянно держа спину в пружинящем напряжении, — иначе следующий удар мог запросто проломить череп или свернуть шею.
Брашер Небигудинов взял на себя роль водителя — за что я был ему безмерно благодарен. Управлять этим адским экипажем у меня сейчас не хватило бы ни сил, ни духа. Он подпрыгивал на сиденье, как на батуте, обеими руками впиваясь в руль. Тот был тонким, металлическим и до нелепости огромным — точь-в-точь штурвал какого-нибудь ржавого речного буксира, обмотанный для верности в несколько слоёв синей изолентой.
Приборной панели как таковой не существовало. Прямо из перегородки, кое-как отделявшей нас от пылающего нутра двигателя, торчали кривые пальцы рычагов и реле непонятного назначения. А рукоять коробки передач и вовсе напоминала перевёрнутый и изрядно погнутый половник, воткнутый в пол для издевательства.
С горькой долей юмора я подумал, что Небигудинов сейчас похож на упрямого краба, вцепившегося клешнями в бешеную механическую лошадь, которая так и норовит сбросить седока. Как точнее обозначить эту поездку — я не знал. «Комфортной» было явно не то слово. Может, «безудержной»? Или «лихой»? Скорее, «предсмертной».