реклама
Бургер менюБургер меню

Марта Кетро – Рассеянная жизнь (страница 14)

18

Входя в класс (в магазин, в кафе, в приёмный покой больницы, да куда угодно) она осматривалась специальным сканирующим взглядом, мимодумным, но безошибочным, вычисляя симпатичных мальчиков, мужчин, юношей — со временем в её жизни появилось чудесное слово «чуваки», которым она стала звать всех привлекательных парней любого возраста. Отмечала и почти переставала их видеть, но где-то на границе зрения оставалось тёплое сияющее пятно, вроде солнечного зайчика. И с самого начала всё в её жизни складывалось так, что пятно это неизменно начинало к ней приближаться, описывать круги, в общем, знакомиться.

Порой случались разочарования — у неё с младших классов стала развиваться близорукость, поэтому некоторые из этих чуваков при рассмотрении оказывались не чуваками вовсе, а какими-нибудь сорокалетними стариками или просто некрасивыми. Но это не имело значения, ведь важным для неё была радость от самой идеи мужчины. Всю жизнь она шла на любые мероприятия, от сбора макулатуры до лекций по узелковый письменности инков, если надеялась, что там будет какой-нибудь «он», волновавший больше других. Казалось, она перебегала по этим солнечным островкам, от одного до другого, точно, как жарким летним днём гуляла по тенистым аллеям — следя за тем, чтобы обязательно попадать в золотые лучи, падающие сквозь разрывы в кронах. Ну нравились они ей, что такого? Ради их внимания она иногда совершала глупости, но ранняя юность всё равно проходила безмятежно, в ожидании главного, ослепительного, которое навсегда.

…И самое главное в той её жизни случилось — в год, когда в России в очередной раз решили собрать все богатства и поделить на всех. Ну, так им тогда сказали или так она поняла. Выходило, что деньги порезали на мелкое конфетти и рассыпали над толпой, называлось — «ваучеры».

Им с мамой полагалось два, люди врали, будто кто-то за один получал «жигули», но мама была умнее, поэтому собрались и поехали в Москву. Всего час до Курского вокзала и немного на метро, нашли двор, забитый народом, отстояли запутанную очередь и обменяли «свою часть госсобствености» на два сертификата организации, носившей имя бога-покровителя воров. Тогда их это совершенно не насторожило, но ваучеры с тем и пропали навсегда и заслужили упоминания лишь потому, что после мама вернулась домой, а она отпросилась погулять и поехала на Арбат. Одна.

Позже думала, что не зря пожертвовала призрачные богатства хитрому божеству, в то таинственное мгновение он принял дар, приобнял её за плечи невидимыми руками и зашептал на ухо: «Дура ты дура, всё тебе будет. Денег не дам, но подарю своё — и счастливый случай, и путь, который у тебя на роду не писан, и золотой язычок, что однажды доведёт до таких городов, какие и не снились. Доплатить, конечно, придётся, но немного и в рассрочку, не пожалеешь — добрый я сегодня, в убыток отдаю». Интересно, если бы она тогда услышала вкрадчивый голос и рожу его воровскую разглядела, отказалась бы? Пожалуй, что и нет, да и кто бы спрашивал — подхватил её лукавый ветер и понёс, и несёт до сих пор.

А в тот раз она шла по Арбату в невозможной юбке-ламбаде с тремя оборками и в белых лодочках на шестисантиметровых каблучках — и кто бы посмел сказать подмосковной девочке, что она слишком нарядна? У всех юных существ тогда было право одеваться, как цветы, они ведь только что пробились к свету сквозь давящие будни, как зелёные ростки, взломавшие асфальт.

Старшие одевались в скучные бессмертные вещи — продукты издохшего советского легкопрома, но девочки получили карт-бланш на кооперативные наряды — ах, джинсы-мальвинки, ах, огромные свитера, под которые не полагалось юбок, одни чёрные колготки с сапожками, ах, ламбады эти, коротенькие, пышные и торчащие сзади, как страусовые хвосты. Талия пятьдесят два сантиметра, затянутая широким прорезиненным поясом до сорока восьми, сиськи, выглядывающие из декольте, польская помада на губах, карандаш «Ярославна» на веках, кудри в заломах от бигуди, на которых пришлось спать всю ночь — девочка, ты непобедима, и ангелы за плечом хихикают то ли от умиления, то ли с насмешкой. Не, тётки и тогда говорили, что «как приститутки», но не было в этих оперениях ни греха, ни порока, одна красота.

И так она шла, мечтая о чем-нибудь холодненьком и посидеть. Стоял расплавленный полдень конца июня такого года, когда на Арбате еще не открыли миллион кафешек, но были ресторан «Прага» в одном конце и булочная с аптекой — в другом. И вот где-то в районе Театра Вахтангова он её и окликнул.

Кто сказал, что не было грома, молнии и ничто не предвещало? И ангелы хихикали всё громче, и воровской бог потирал сухие тонкопалые ладони, и кто-то ещё смотрел на неё сверху с печальной нежностью.

«Какие глаза», — сказал этот чувак, глядя на её ноги. Это было так беззастенчиво, что она улыбнулась во весь рот и тут же отвернулась, как приличная. Но он, конечно, отлепился от стены и пошел следом. На голове у него был красный флаг в качестве банданы, а под рубашкой, расстёгнутой до пупа, виднелась чёрная шерсть, и нарядной девочке это казалось невероятно шокирующим.

В надежде оторваться она свернула в «Бисквит», но он скользнул за ней, там и познакомились. Он назвался крутым нездешним именем — Джеф, а она запнулась и смутилась. Звали её по-дурацки. Продавцы гербалайфа говорят, что нет для человека приятнее звуков, чем собственное имя, но к ней это не относилось. Слово, которым нарекли её родители, было каким-то тупым, вялым, от него закладывало нос, люди всегда переспрашивали: как-как? И фамилия под стать: длинная, труднопроизносимая, с первого раза без ошибок не напишешь, и при этом ни фига не аристократическая. Не «-ская» и не иностранная какая, а скучная и неудобная. Даже отчество могло быть покрасивее. Её это мучило, кажется, со школы — она всё вернее понимала, что с ней случилась какая-то ошибка. По неизвестной причине ей досталась чужая жизнь, а настоящая она вот какая: нерусских кровей, лучше с польской примесью, рождённая в центре Москвы, высокая и тонкая, мальчикового типа, с короткой идеальной стрижкой и прямым точёным носом, а звать её должны Ирина Александровна Немировская. А не вот это всё.

Но что поделаешь, назвалась ему как есть. А он спокойно ответил: «Тебе не подходит, фасолька». Не малышка, лисичка или рыбка, а почему-то фасолька.

И стала она фасолькой.

Первая примета великой любви — смирение. Ты покоряешься, но не другому человеку, а сильному и ровному ветру судьбы, который задул в твоей жизни, и с этого момента выбора практически не остаётся. Теперь ты всегда знаешь, как правильно — правильно так, чтобы быть вместе. Нечего придумывать, ясно всё.

Нет, она не влюбилась в ту первую минуту, это случилось гораздо позже. А тогда он только спросил, чего бы ей хотелось, и она сказала, пожелав невозможного посреди залитого июньским солнцем пустого Арбата — сесть и попить холодненького. В кафе «Бисквит», которое на самом деле среди местного народа называлось «Старуха», и столиков-то не было, только стойка и кофе. Она не сомневалась, что он не сможет, а он взял её за руку, вывел на улицу и через несколько шагов свернул в арку, в которой нашлись и тень, и деревянные стулья, и белое сухое вино, холодное и кисленькое. Она сразу поняла, что это настоящее чудо. Ещё не знала, а её первая любовь обрела вкус — вкус дешёвого ледяного «Алиготе», бесценного, потому что оно добыто ради неё из большой божьей сумки, откуда сыплются дары для влюблённых. Когда первый раз получишь такой подарок, сразу его узнаешь — по фиолетовым молниям на небесах, по искрам в глазах (но подумаешь, что от жары), по безупречной уместности ощущений, идеальному вкусу, но не такому, как в рекламе пишут. Просто с тех самых пор для тебя навсегда останется один вкус небесного белого, а все прочие окажутся на него более или менее похожи. И шоколад, и смородина, и поцелуй — они потом всегда будут существовать в сравнении, почти такие же или совсем не такие, как те, что однажды высыпались на тебя из бездонной сумы. Она иногда думала, что любить нужно для этого — чтобы больше набралось в твоей жизни правильного, идеального, с которым потом всю жизнь можно сверяться.

А когда солнце изменило угол до приемлемого, перестав выжигать кислород из воздуха и плавить асфальт под её тонкими каблучками, они вышли из рюмочной (прости, мама, это была вульгарная рюмочная «Аквариум», а не ресторан или кафе), выбрались на Арбат и пошли в сторону самого дальнего метро, разговаривая обо всём на свете. Наверное разговаривая, потому что себя она не помнила, а только его голос, его истории из невероятной нездешний жизни — где смешались искусство, потому что он художник, бандитские разборки, потому что он из Баку, и большие деньги, потому что он матрёшечник, а, значит, бизнесмен. И ещё хипповская вольница, интернациональное пьянство и секс. «Богема, — уважительно подумала она, — у них так положено». Он даже бывал за границей, и не в Болгарии какой, а в немыслимой стране Вьетнам, куда попал, выиграв конкурс молодых художников — стало быть, гений.

До метро шли три часа, хотя и не целовались, и это было ещё одно чудо, когда время превращается в божью гармошку, то сжимается так, что утро прилипает к утру, а что в промежутке — не вспомнить, то вытягивается, и жизнь можно прожить за минуту, за поцелуй, за один взгляд — смотришь и понимаешь, что сильнее этого с тобой никогда ничего не произойдёт. Да и пространство тоже этой гармошке подчинено, она потом часто оказывалась на дальнем конце Москвы через пару часов после того, как выходила из дому, хотя дороги там было на три, и то если очень повезёт. Но это позже.