реклама
Бургер менюБургер меню

Марсель Пруст – Против Сент-Бёва (страница 10)

18
Как ястреб, горний дух крыла свои расправил, Пал на безбожника, вцепился пятерней Бедняге в волосы: «Держись Христовых правил И веруй, – возопил, – я добрый ангел твой! Ты должен всех любить, не делая различья, Бедняк ли он, злодей, безумец или вор, — Как триумфатору, грядущему в величьи, Для ног Христа соткать из добрых дел ковер».

Ему безусловно внятно всё, что таится в названных добродетелях, но он словно изгоняет саму их суть из своих стихотворений. Поистине, вся сила преданности сосредоточена в строчках:

Вами пьян я давно! Но меж хрупких созданий Есть иные – печаль обратившие в мед, Устремившие к небу на крыльях страданий Свой упрямый, как преданность Долгу, полет [83].

Кажется, что небывалой, неслыханной силой глагола (во сто крат более мощного, чем у Гюго, что бы там ни говорили) он увековечивает чувство, которое силится не испытывать в самую минуту его называния, скорее описания, нежели выражения. Любую боль, любое наслаждение облекает он в невиданные словесные формы, почерпнутые в своем собственном духовном мире, формы, которые мы никогда и ни у кого более не встретим: они с планеты, принадлежащей ему одному, и не похожи ни на что из известного нам. Каждой разновидности персонажей придает он одну из этих просторных, еще горячих, сочных, истекающих ароматом форм – их можно уподобить мешкам под бутыли или окорока, – и хотя проделывает он это шумно, громоподобно, всё равно кажется, что он шевелит одними губами, и при этом ему не удается скрыть, что он всё выстрадал, всё осознал, что он – чувствительнейшая из струн, глубочайший из умов.

Та – изгнанница, жертва суда и закона, Та – от мужа одно лишь видавшая зло, Та – над сыном поникшая грустно мадонна, — Все, чьи слезы лишь море вместить бы могло [84].

Каждое из слов – чудо, каждое окутывает мысль чудесным покровом – то мрачным, то ярким, то притягательным. Но «сочувствует» ли он, переселяется ли в сердца героев?

Часть этих прекрасных, изобретенных им поэтических форм, о которых я тебе говорил, форм, укрывающих теплым цветистым покрывалом называемые им события, отсылают нас к родине предков:

Та – изгнанница, жертва суда и закона… Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне [85]. Отчизна древняя и портик ты чудесный [86].

Как и чудесные покровы на мыслях о семье («Тех – скука очага»), немедленно входящих в разряд библейских речений, как и все те образы, что составляют неукротимую мощь такого стихотворения, как «Благословение» [87], где всё возвеличено достоинством искусства:

В твое вино и хлеб они золу мешают И бешеной слюной твои уста язвят; Они всего тебя с насмешкою лишают, И даже самый след обходят и клеймят! Смотри, и даже та, кого ты звал своею, Средь уличной толпы кричит, над всем глумясь <…> Над ним, как древний бог, я гордо вознеслась! Родила б лучше я гнездо эхидн презренных, Чем это чудище смешное…

Наряду со столь частыми у Бодлера расиновскими строками:

Дитя! Повсюду ждет тебя одно страданье…

великие, пылающие, «как потир» [88], строки – его гордость:

Мать обрекла себя на вечное сожженье — Ей материнский грех костер соорудил! [89]

и все прочие слагаемые бодлеровской гениальности, которые я с таким удовольствием перечислил бы тебе, будь у меня время. Но в этом стихотворении его увлекли уже образы католической теологии:

На вечном празднике Небесных Сил и Тронов <…> Страданье – путь один в обитель славы вечной, Туда, где адских ков, земных скорбей конец; Из всех веков и царств Вселенной бесконечной Я для себя сплету мистический венец! [90]

(На сей раз образ подан без иронии, как было с упомянутыми мною образами преданности и милосердия, но по-прежнему бесстрастно, его отличает большее совершенство формы, большая наполненность аллюзиями на средневековое католическое искусство, он более описателен, нежели эмоционален.)

Я не касаюсь стихов, обращенных к Мадонне, построенных как раз на игре всеми этими католическими формами. Скорее имею в виду вот этот чудный образ:

Вслед за собою змей влачу я с той поры, И часто мне в стопы они вонзают жала [91],

который он так любит заимствовать в Священном Писании: «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая» [92]; «У тебя под ногами, как под ногами Христа!» – inculcabis aspidem, «на аспида наступишь» [93]. Не обойдя молчанием его слишком известные (и возможно, основополагающие) поэтические формы, я мог бы, думается, мало-помалу воскресить для тебя вселенную бодлеровской мысли, этот мир его гения, где каждое стихотворение – лишь часть целого: стоит начать его читать, как оно сразу подверстывается к другим известным его стихам. Это похоже на впервые увиденную в гостиной картину [94]: по окрашенной в закатные тона античной горе поднимается в сопровождении нескольких Муз поэт с женскими чертами лица, иными словами, на картине изображена античность в ее естественном состоянии, а Музы воспринимаются как реально существовавшие женщины, по двое, по трое прогуливающиеся под вечер с поэтом и т. п. Во всём этом мимолетном, придающем бессмертной легенде нечто реальное, ощущается часть мира, принадлежащего Гюставу Моро. Тебе понадобились бы все порты, а не только тот, «что полн и мачт и парусов» [95], или тот, где:

Там скользят корабли золотою стезею, Раскрывая объятья для радостных снов, Отдаваясь небесному, вечному зною [96],

но и тот, что всего лишь «портал»

Весь в красочных огнях, струившихся с высот [97],

и тот, что ведет «бедняка туда, в простор небесный» [98]. И кокосовые пальмы Африки, бледные, как призраки,

В свой кокосовый рай устремившие кроткий, По земле африканской тоскующий взгляд [99] Дерев кокосовых ища во мгле сырой! [100]

И нужно заняться вечерней заре, когда

…на скатерти лучей Живые отблески, как отсветы свечей [101],

и наступить часу «вечернего таинства, воздушно-голубого» [102] с обрывками музыкальных фраз, позволивших ему создать, может быть, самую дивную после «Героической симфонии» Бетховена восторженную песнь:

Да послушать оркестр, громыхавший металлом, Хоть заемным геройством волнующий грудь,