18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Марсель Пруст – Обретенное время (страница 56)

18

Когда кто-то, услышав, что я был тяжело болен, спросил, не боюсь ли я подхватить грипп, эпидемия которого свирепствовала как раз в это время, другой благожелатель решил успокоить меня, сказав: «Не волнуйтесь, этим гриппом заболевают в основном молодые. Людям вашего возраста опасаться нечего». Насколько я понял, прислуга тоже меня узнала. Они зашептали мое имя, и, как заявила мне одна дама, она даже слышала, как они сказали «на своем языке»: «Это папаша…» (и за этим определением последовало мое имя). Поскольку детей у меня не было, это могло относиться лишь к моему возрасту.

«Что значит была ли я знакома с маршалом? — сказала герцогиня. — Я знала и других людей, гораздо более примечательных, герцогиню де Галльера, Паулин де Перигор, Маргарет Дюпанлу». И, слушая ее, я простодушно сожалел о том, что мне не довелось быть знакомым с теми, кого она называла осколками прежнего режима. Мне следовало бы понять, что прежним режимом называют тот, от которого застали лишь самый конец, подобно тому как то, что мы различаем на горизонте, представляется нам сказочно великим и, как нам кажется, принадлежит миру, который уходит и который мы никогда больше не увидим; и все же мы продолжаем путь и вскоре сами оказываемся на горизонте для тех поколений, что следуют за нами, а горизонт отодвигается, и мир, что, как нам казалось, умер, возрождается вновь. «Когда я была совсем юной девушкой, — добавила герцогиня Германтская, — мне довелось увидеть герцогиню де Дино. Черт возьми, вам ведь известно, что мне уже не двадцать пять». Последние ее слова вызвали у меня живейшую досаду: «Зачем она так говорит, это пристало бы какой-нибудь старой даме». И тут же я подумал, что она и впрямь была уже старой дамой. «Что же касается вас, — продолжала она, — вы совершенно не изменились. Да-да, вы, быть может, и удивлены, но вы все такой же молодой». Это заявление прозвучало довольно уныло, потому что по логике вещей могло иметь смысл лишь в том случае, если мы и вправду, пусть даже не внешне, постарели. И она окончательно добила меня, прибавив: «Я всегда сожалела, что вы не женаты. А впрочем, кто знает, может, это и к лучшему. Ваши сыновья по возрасту могли бы попасть на фронт, и если бы их убило, как несчастного Робера (я так часто его вспоминаю), вы при вашей чувствительности не смогли бы этого пережить». И я словно в зеркале, что первым из всех зеркал открыло мне правду, смог увидеть себя в глазах стариков, оставшихся, по их мнению, молодыми, каким и я казался себе сам, и когда я называл себя стариком, в ответ ожидая услышать возражение, в их глазах, видящих меня таким, какими себя они увидеть не могли, но какими видел их я, не было и намека на какой-то протест. Ибо мы не можем увидеть свой собственный облик, свой собственный возраст, но каждый, словно стоящее напротив зеркало, видит облик и возраст другого. Вне всякого сомнения, очень многие, обнаружив, что постарели, огорчились бы этому обстоятельству гораздо меньше моего. Впрочем, то же самое можно сказать и о смерти. Кто-то встречает ее с равнодушием, но не потому, что они храбрее других, — просто у них меньше воображения. И потом, если человек с самого детства одержим одной идеей, у кого собственная лень или же состояние здоровья, заставляя бесконечно откладывать осознание очевидного, каждый вечер по одному отнимает прожитый и утраченный день, притом, что болезнь, которая ускоряет старение тела, замедляет старение разума, гораздо в большей степени удивлен и потрясен, поняв, что все эти годы жил не где-нибудь, а во Времени, нежели тот, кто нечасто обращается к собственной душе, сверяет жизнь с календарем и на кого не обрушивается внезапно вся громада лет, которые он постепенно складывал один к другому. Но гораздо более серьезная причина могла бы объяснить мою тревогу: я обнаружил это разрушительное воздействие Времени как раз в тот самый момент, когда собирался сделать попытку прояснить и осмыслить в произведении вневременные реальности.

У многих людей постепенная, но происходящая вне моего внимания замена клеток новыми клетками привела к преображению столь полному, к столь завершенному перевоплощению, что я мог бы сотню раз ужинать в ресторане, сидя прямо напротив, и не подозревать о том, что я знал когда-то этого человека, так по внешности я не смог бы догадаться о владычестве некоего монарха-инкогнито или же о пороке некоего незнакомца. Впрочем, если я вдруг слышал их имена, то вынужден был признать, что сравнение несколько хромает, ибо вполне можно допустить, будто какой-нибудь незнакомец, сидящий напротив, преступник или король, между тем как этих, стоящих сейчас передо мной людей, их-то ведь я хорошо знал, вернее, знал людей, носящих те же имена, но совсем других. Однако, как представление о верховной власти или о пороке придает совершенно новое лицо незнакомцу, причем когда о нем еще ничего не известно, можно так легко ошибиться и стать дерзким или, напротив, слишком любезным, а в одних и тех же чертах можно отыскать и изысканное, и подозрительное, так и я попытался, увидев лицо неизвестной мне женщины, совершенно неизвестной, просто поверить, будто это действительно госпожа Сазера, и в конце концов восстановить когда-то знакомый мне смысл этого лица, который не стал от этого мне ближе — это было лицо другого человека, столь же потерявшего все человеческие признаки, которые я знал когда-то, как если бы человек этот вновь превратился в обезьяну, и лишь имя и подтверждения, полученные от других — хотя задача была не из легких — могли натолкнуть меня на правильное решение. Порой, впрочем, прежний образ возникал передо мной столь ярко, что я мог позволить себе очную ставку, и, как свидетель в присутствии обвиняемого, которого когда-то видел, я вынужден был (настолько огромным оказалось отличие) все-таки признать: «Нет… я не узнаю ее».

Жильберта де Сен-Лу сказала мне: «Хотите, пойдем с вами поужинать в ресторан?» Когда я ответил: «С удовольствием, если только вы не считаете, что это вас скомпрометирует — ужинать наедине с молодым человеком, — я услышал, что все вокруг рассмеялись, и поспешил добавить: — или с не очень молодым». Я понимал, что фраза, вызвавшая смех, могла бы быть произнесена моей матерью, для которой я всегда оставался ребенком. Я замечал: чтобы судить о себе самом, мне приходилось вставать на ту же точку зрения, что и она. Если я в конце концов, как и она, стал отмечать некоторые изменения, произошедшие со мной с детских лет, это все же были изменения, к тому времени уже устаревшие. Например, те, что имелись в виду, когда про меня говорили, чуточку преувеличивая, вернее, опережая действительность: «Это уже почти совсем взрослый молодой человек». Я и теперь продолжал так думать, но на этот раз с громадным опозданием. Я не замечал, насколько изменился. Но те, кто только что разразились смехом, они-то как смогли это заметить? Волосы мои не поседели, усы оставались черными. Я едва удержался, чтобы не спросить их, в чем проявился этот ужасающий меня факт.

И теперь я понимал, что такое старость — старость, которая изо всех реальностей нашей жизни, вероятно, дольше всего воспринимается нами чисто абстрактно, когда мы листаем календари, ставим дату в верхнем углу письма, присутствуем на свадьбах наших друзей, детей наших друзей, не осознавая, то ли от страха, то ли от лености, что именно все это означает, до того самого дня, когда замечаем незнакомый облик, например, господина д'Аржанкура, который и возвещает нам, что мы живем уже в новом мире; до того самого дня, когда внук какой-нибудь нашей приятельницы, молодой человек, которого мы инстинктивно считали добрым своим товарищем, улыбается, как если бы мы добродушно подшучивали над ним, мы, которых он воспринимает как дедушку; так раньше я стал понимать, что означает смерть, любовь, радость творчества, страдания, призвание и т. д. Ибо если имена потеряли для меня свое своеобразие, слова обнаружили весь свой смысл. Красота образов находится за пределами вещей, красота идей — перед ними. Так что первая перестает нас восхищать, стоит этим вещам попасть в поле нашего зрения, а вторую мы осознаем лишь тогда, когда их минуем.

Конечно же, только что сделанное мною жестокое открытие могло быть только полезно, если говорить о материи моей книги. Поскольку я уже решил, что она не может состоять исключительно из впечатлений по-настоящему полных, законченных, находящихся вне времени, среди тех истин, которыми я рассчитывал скрепить, сцементировать их, особо важными были бы те, что имеют отношение ко времени, к тому самому времени, в которое погружены и в котором меняются люди, нации, общества. Я старался бы не только отмечать внешние изменения, каким подвержены все, без исключения, создания и примеры которых я находил каждую минуту, ибо, продолжая размышлять о своем произведении, что уже складывалось окончательно у меня в голове и не могло прерваться из-за мимолетной рассеянности, я продолжал здороваться со знакомыми людьми и болтать с ними. Старение, впрочем, у каждого выражалось по-разному. Я услышал, как кто-то интересуется моим именем, мне сказали, что это господин де Камбремер. И, чтобы показать, что он узнал меня, он осведомился: «Ну как, вы по-прежнему подвержены этим приступам удушья? — и, услыхав мой утвердительный ответ, продолжал: — Как видите, долголетию это никак не мешает», словно мне было лет сто, не меньше. Я заговорил с ним, держа в поле зрения эти две-три черты, которые, словно куски мозаики, еще мог вставить в общую картину, дополнив деталями, которые моя память не сохранила. Но тут он к кому-то обернулся. И тотчас же сделался для меня неузнаваем из-за огромных красных мешков у него на щеках, мешавших ему полностью открыть рот и глаза, я стоял ошеломленный, не решаясь разглядывать этот карбункул, о котором, как мне казалось, он должен был бы заговорить первым. Но, подобно мужественному больному, он и не намекал на это, смеялся, а я испытывал неловкость, мне казалось, что если я сам не спрошу ни о чем, то проявлю бессердечность, а если спрошу — бестактность. «Но, наверное, теперь, с возрастом, они беспокоят вас реже?» — спросил он, продолжая интересоваться все теми же приступами удушья. Я ответил, что нет. «А вот и да, моя сестра страдает от них гораздо меньше, чем раньше», — возразил он решительно, как если бы иначе и быть не могло, и именно возраст как раз и являлся тем лекарством, которое, раз уж оно помогло госпоже де Гокур, не могло не исцелить меня, иного он просто не допускал. Подошла госпожа Камбремер-Легранден, я все сильнее опасался выглядеть бесчувственным, не выразив сожаления по поводу того, что заметил на лице ее мужа, и в то же время все не осмеливался заговорить об этом первым. «Вы рады с ним повидаться?» — спросила она меня. «Да, и как он?» — поинтересовался я неуверенным тоном. «Спасибо, сами видите, совсем неплохо». Она не замечала этой болезни, которая смущала мой взгляд и была не чем иным, как одной из масок Времени, которую оно наложило на лицо маркиза, но делала это постепенно, наращивая и утолщая ее понемногу, так что маркиза ничего не видела. Когда господин де Камбремер перестал задавать вопросы о моих приступах, настала моя очередь негромко поинтересоваться у кого-то, жива ли еще мать маркиза. В самом деле, когда пытаешься осмыслить прошедшее время, сложно сделать лишь первый шаг. Сперва невероятно трудно представить себе, что утекло столько времени, а затем так же трудно осознать, что прошло его не так уж и много. Невозможно представить себе, что XIII век так далеко, зато потом трудно поверить, что могло сохраниться столько церквей XIII века, и тем не менее во Франции их и в самом деле невероятно много. За несколько мгновений во мне оказалась проделана сложная работа, что происходит у тех людей, которые, с трудом поверив, что человеку, которого они знавали еще совсем юным, уже шестьдесят, затем, лет через пятнадцать, с еще большим изумлением узнают, что он все еще жив и ему всего лишь семьдесят пять. Я спросил у господина де Камбремера, как поживает его мать. «О! она очаровательна по-прежнему», — ответил он мне, употребив одно из этих определений, что в противоположность племенам, где безжалостно относятся к престарелым родителям, в ходу в семьях, в которых возможности стариков производить самые простые, физические действия — нормально слышать, собственными ногами ходить к мессе, мужественно носить траур — свидетельствует, по мнению их детей, о необыкновенном нравственном величии.