реклама
Бургер менюБургер меню

Марсель Пруст – Обретенное время (страница 58)

18

В действительности все эти перемены были атавистического порядка, и семейство — а порой даже, у евреев особенно, раса — блокировало те, что оставляло проходящее время. Неужели эти особенности рано или поздно отомрут? Отдельную особь я рассматривал всегда как нечто вроде колонии полипов — возьмем, к примеру, глаз, орган независимый, хотя и зависящий от остального организма: если в него вдруг попадает пылинка, он непроизвольно сморгнет, не дожидаясь команды разума; или вот еще, например, кишечник: если в него проникнет вирус, он заражается без ведома того же разума; подобное можно было бы сказать про душу: на протяжении всей жизни расположенные рядом, хотя и отдельно, эти мои «я» умирали один за другим или чередовались между собой, как тогда, в Комбре, когда наступал вечер. Но я видел также, что эти нравственные частички, составляющие живое существо, живут гораздо дольше, чем оно само. Так я наблюдал, как пороки или храбрость Германтов перешли к Сен-Лу, равно как и все те странные недостатки и особенности характера, например, семитизм Свана. Я мог бы наблюдать это и у Блока. Несколько лет назад он потерял отца, и когда я в тот момент написал ему, поначалу он мне не ответил вовсе, потому что, помимо всех прочих чувств, особенно ярко выраженных именно в еврейских семьях, представление, что отец был человеком высшего порядка, придавало его любви к нему характер своеобразного культа. Он не мог вынести саму мысль о потере и целый год вынужден был находиться в специальной клинике. На мои соболезнования он ответил тоном глубоко прочувствованным и в то же время почти высокомерным, поскольку искренне полагал, будто я должен быть счастлив, что соприкоснулся с этим выдающимся человеком, автомобиль которого он охотно отдал бы в какой-нибудь исторический музей. И теперь во время семейных обедов тот же гнев, каким некогда воодушевлялся господин Блок-отец против господина Ниссима Бернара, теперь вдохновлял Блока-сына против его тестя. Он так же яростно набрасывался на него за столом. Точно так же, слушая разговоры Котара, Бришо, многих других, я понимал, что, если судить по культуре и образу выражения, единое волнообразное движение распространяет во всех направлениях по всему пространству ту же манеру говорить, думать, равно как и на всем протяжении времени огромные донные волны поднимают из глубин лет тот же гнев, ту же печаль, ту же отвагу, то же безумие сквозь множество напластованных поколений, причем каждый многократно повторенный срез той же цепи множество раз проецирует, как тени на один за другим висящих экранах, картину тождественную, хотя и не столь ничтожную, той, что столкнула Блока-сына и его тестя, Блока-отца и Ниссима Бернара и множество других, с которыми я знаком не был.

Под шапками седых волос некоторые лица были уже отмечены окоченением, веки сомкнуты, как у людей, стоящих на пороге смерти, и беспрестанно подрагивающие губы, казалось, бормотали последнюю молитву человека, находящегося в агонии. Для того чтобы хорошо знакомое лицо стало вдруг казаться совсем другим, можно было черные или белокурые волосы просто перекрасить в седой цвет. Так опытные театральные костюмеры знают, что одного лишь напудренного парика достаточно, чтобы загримировать актера и сделать его совершенно неузнаваемым. Юный граф де***, которого я, в ту пору еще лейтенанта, когда-то встретил в ложе герцогини Германтской в тот день, когда сама герцогиня Германтская находилась в бенуаре у своей кузины, по-прежнему отличался безукоризненно правильными чертами лица, более того, черты эти стали теперь еще правильнее, так неподвижность, физиологически свойственная артеросклерозу, еще больше подчеркивала бесстрастную правильность физиономии денди и придавала его чертам напряженную четкость, казавшуюся из-за неподвижности почти гримасой, как на этюдах Мантеньи или Микеланджело. Цвет лица, отличавшийся прежде яркостью красок, теперь казался одухотворенно бледным; серебряные волосы, здоровая полнота, благородная осанка дожа, аристократическая усталость, кажущаяся порой сонливостью, — все это наделяло его новой внешностью и дарило роковым величием. Квадрат седой бороды, пришедший на смену ровно такому же квадрату белокурой, менял его едва ли не до неузнаваемости, и, когда я обратил внимание, что этот самый младший лейтенант, которого я встречал когда-то, теперь имел пять нашивок, первой моей мыслью было поздравить его, но не за производство в чин полковника, а за то, что ему так замечательно шел маскарадный костюм полковника, для которого он, казалось, позаимствовал не только соответствующий мундир, но торжественный и печальный вид прославленного офицера, каким был его отец. Седая борода, сменившая белокурую, поскольку лицо оставалось живым, улыбающимся и юным, придав еще большую яркость цвету лица, подчеркнула, сделав еще более блестящими, глаза и по-прежнему юному лицу подарила вдохновенный облик пророка.

Превращения, какие произвели седые шевелюры и прочие элементы, особенно у женщин, поразили бы меня не столь сильно, будь это всего лишь изменения в окраске и только, это могло бы поразить лишь взгляд, но нет, изменились личности, и это не могло не волновать разум. В самом деле, «узнать» кого-то или, хуже того, так и не узнав, все-таки идентифицировать, означает осознать под одним именем существование двух противоречащих друг другу понятий, это означает допустить, что того, кто был здесь, того, кого мы помним, больше уже не существует, а тот, кто сейчас рядом с нами находится, совершенно нам незнаком; это означает необходимость разгадать загадку почти столь же волнующую, как и тайна смерти, предвестницей и прелюдией которой она, в сущности, и была. Ибо я прекрасно понимал, что означали эти изменения, что именно они предваряли. Эта белизна волос вкупе с другими изменениями особенно поражали у женщин. Мне назвали имя, и я был потрясен при мысли о том, что оно принадлежит одновременно и той легко вальсирующей блондинке, которую я знал прежде, и грузной седовласой даме, только что тяжелой поступью прошествовавшей мимо. Это имя — еще, быть может, розоватый тон увядшей кожи — пожалуй, было единственным, что имелось общего у этих двух женщин — одна из них принадлежала моей памяти, другая этому празднику у Германтов — ныне столь же непохожих, как два театральных персонажа, инженю и старая богатая вдова. Чтобы жизнь в конечном итоге одарила легкую танцовщицу этим грузным телом, замедлила, словно по указке метронома, порывистые движения, чтобы, оставив одну-единственную общую черточку, розоватые щеки, ставшие со временем несколько полнее, но почти не утратившие своих красок, она невесомую блондинку превратила в старого пузатого маршала, ей пришлось произвести более опустошительное разрушение и более серьезную реконструкцию, чем если бы нужно было поставить купол вместо шпиля колокольни, и стоило лишь подумать, что подобная работа была проделана не над безжизненной материей, а над плотью, которая изменяется незаметно, постепенно, потрясающий контраст между нынешним явлением и существом, оставшимся у меня в памяти, отодвигало это последнее в прошлое столь далекое, что оно казалось почти неправдоподобным. С огромным трудом можно было сопоставить эти две внешности, наделить эти два существа одним именем, ибо если трудно представить себе, что мертвый был некогда живым, или тот, кто когда-то был жив, теперь умер, почти столь же трудно (ибо уничтожение юности, деструкция полной сил и изящества личности — это уже первый шаг в небытие) осознать, что та, которая была молодой, теперь состарилась, когда облик этой самой старухи, вставший рядом с обликом молодой девушки, кажется, настолько его исключает, что, сменяя одна другую, старуха, молодая девушка, снова старуха казались нам всего-навсего сном, и нельзя было бы поверить, будто последняя когда-то была первой, будто материя, несмотря на замысловатые ухищрения времени, была той же самой материей, не покинувшей тела, — если бы не некоторые признаки, например, то же имя или свидетельства друзей, которым и придает видимость правдоподобия роза, когда-то затерянная меж золотистых колосьев, а теперь занесенная снегом.

Впрочем, точно так же как и для снега, степень белизны волос, казалось, свидетельствовала о бездне прожитого времени, подобно горным вершинам, которые, даже явившись взгляду на одной линии со всеми другими, тем не менее все же выдают свою высоту по уровню снежного покрова. Хотя и это не всегда было так, особенно в отношении женщин. Так, пряди принцессы Германтской, которые, будучи пепельными и блестящими, казались серебристым шелковым покрывалом вокруг выпуклого лба, став седыми, приобрели тусклую матовость пакли и казались из-за этого серыми, словно грязный снег, утративший былой блеск.

Часто все эти белокурые танцующие дамы вместе с седыми париками присваивали себе не просто недоступную им прежде дружбу герцогинь. Но их, умевших прежде разве что танцевать, теперь озарило своей благодатью искусство. И как знаменитые женщины XVII века искали прибежище в религии, они теперь жили в квартирах, увешанных кубистскими полотнами, и какой-нибудь художник-кубист творил лишь ради них, а они жили ради него. Что касается стариков, чьи черты лица претерпели изменения, они пытались, однако, зафиксировать их в определенном состоянии, одном из тех мимолетных выражений, что принимают лишь на мгновение, позируя фотографу, и с помощью которых пытаются если и не извлечь выгоду из представившихся обстоятельств, то скрыть порок; казалось, они окончательно превратились в собственные моментальные фотоснимки.