«Он меня не помнит», – беспомощно шепчу я себе. Не вспомнит, не может помнить, не помнит. Он же при виде меня издает сиплый вопль, а я бросаюсь наутек, хотя бежать здесь особенно некуда и спрятаться тоже. Он вырывается из оставшихся ветвей и пускается в погоню. На бегу я против воли озираюсь и вижу, как он прет, сминая и обламывая ветки и небольшие деревца. Я мчусь к единственному участку деревьев, надеясь, что это замедлит его, но шум, треск, визг и топот раздаются непосредственно позади меня. Кинжал, панга и палка – на что они, бес их побери, годны? Паучище настигает, вот уже его исполинская тень лежит на мне. Падает с неба столб-нога, топая оземь прямо передо мной. Я врезаюсь в нее и, отлетая, падаю, пробуя отползти назад, под него. Его туловище похотливо подергивается, а лапищи перетаптываются независимо друг от друга, словно каждая наделена своим собственным разумом. Я пытаюсь бежать в расчете, что столь огромное тело слишком неповоротливо, но он просто разворачивает голову и сдает назад. Я подбираюсь к группе деревьев, надеясь под ними спрятаться, но он перелезает через них и ловит меня с другой стороны. Одна из его выброшенных ног бьет мне в спину, поднимает в воздух и отбрасывает в какие-то примятые кусты. Вслед за этим взвивается пыль – нет, это он ее взбивает, – и когда та оседает, становится видно, что он обернулся вокруг себя. Из пыли появляется рука и сбивает меня с ног; ветер относит пыль прочь. Мой ветер – не ветер – помалкивает, хотя в мыслях я надрывно и повелительно ему кричу. Паук наклоняется и подается вперед, пока его головища не оказывается прямо надо мной. Лица нет, одни глазищи, на месте рта хищно шевелятся жвала. Вот он набрасывается, щелкнув клыками, но я взмахиваю пангой. Он прытко отодвигается назад. Я бегу, но не успеваю отдалиться, как сзади по ноге меня ударяет что-то влажное, клейкое и волокнистое, быстро затвердевая. Он выстрелил в меня своими тенетами и сейчас тянет их обратно. Свой крик я слышу как со стороны. Паук утягивает меня обратно под себя, при моем приближении снова наклоняется, а я, зажмурившись, бью наотмашь пангой, и та что-то рубит на отвал. На этот раз паук злобно шипит. Я открываю глаза и вижу на земле руку. Паучище дико размахивает обрубком, но из раны уже что-то прорастает. Я бегу, а оно всё растет. Это чудовище мне не одолеть; просто нечем. Нога-столб сбивает меня с ног, а одну из моих рук он вдавливает в грязь. Я замахиваюсь пангой, но на этот раз он выбивает ее у меня из рук. Мои ноги снова обдает мокротой, и к земле меня приковывает его паутина. Теперь морда паука прямо надо мной; жвала шевелятся, клыки пощелкивают, но глазищи разглядывают меня с любопытством. Я ему не враг, а всего лишь пища. Одна из его лап сдавливает мою свободную руку, две на моем лице, еще одна, отрубленная, сейчас отрастает снова. Его лапа гладит мне лицо, тычется в глаза, губы; залезает в рот, обрывая мой крик. Своими трехпалыми опушенными лапами он обхватывает мой рот и растягивает его так широко, что едва не разрывает. Хелицеры слегка раздвигаются, и из отверстия начинает капать сок. Я исступленно дергаюсь, пытаюсь сдвинуться; бестолково ору, брыкаюсь, трясусь, извиваюсь, но поделать ничего не могу. Первая капля вместо рта попадает мне на плечо, и кожу будто обдает вспышка пламени. Он пытается залить мне в рот жгучую жидкость, чтобы расплавить внутренности и высосать меня. Отсюда я могу видеть лишь тыльную сторону его лап, которые удерживают мой рот открытым.
И в эту секунду он заходится циклопическим воплем. Сначала я чувствую резкую вонь – смердит явно паленым, а затем слышу потрескивание и свист. Происходящее я вижу только тогда, когда его видит сам паук: его задняя нога горит. Он спрыгивает с меня и пытается сбить пламя о землю – этот исполин такой огромный, что кажется, будто надо мной беснуется шатер. Весь покрытый пухом, паук вспыхивает яростно, как лесной пожар. Он бежит, спотыкаясь о собственные объятые пламенем ноги; катается и кувыркается, стремясь добраться до воды, но не успевает и падает, подогнув к себе ножищи.
Я посыпаю себе плечо грязью, чтобы как-то унять жжение. Это останавливает сок, разъедающий мою плоть, но не боль.
– И ты вот так смотрел, как он меня приканчивает?
– Я… я… Я не должен был вмешиваться во что бы то ни было, в том числе и помогать тебе. Я должен был вести хронику, что бы ни случилось. Я…
Он в самом деле потрясен – не только увиденным, но и тем, что поступил вразрез тому, чем такие, как он, смиренно занимались на протяжении столетий. Благодарить его за то, что он совершил, значило лишний раз его этим уколоть. Я вспоминаю про мальчика с кольцом в ухе.
Барабанщик отстранился от дерева и по-прежнему барабанит в полном трансе, как и все отроки, что так и лежат с открытыми, но ничего не видящими глазами. Никто из них за всё время даже не шелохнулся. Я прижимаю острие кинжала к горлу мальчика. Рывок, и все они – тот мальчик, другие вокруг него, барабанщик – безмолвно рассыпаются в прах.
– Обманка! – кричу я и бегу к челноку. Гриот будто прирос к месту.
– Они подложили обманку! – снова кричу я.
– Я знаю, – невозмутимо говорит он.
Солнце на туманной морской глади сверкает слепящими, колкими бликами. Скоро уже полдень. Всю ночь я прождала знамений и чудес, но зло нагрянуло в полдень. А тут еще этот гриот. Я кричу остолопу, что сейчас не время записывать, а он знай себе корябает палочкой по шкуре животного – да еще и, язви богов, кровью! Я спрашиваю, чья это кровь, но он не отвечает.
– Глянь на птиц! – указываю я на небо, а потом поднимаю глаза, и для меня кое-что становится ясным. Та черная туча – не голуби, а вороньё. Внешняя картина переселяется во внутренний взор. Явившись в мой дом, Аеси вызвал на подмогу именно сонмище воронья. Попеле сглупила, да и я тоже: голубь мог быть знаком сангоминов, но вороны – это знак Аеси. И та черная воронья стая уже снялась с острова на берег.
– Греби! – ору я гриоту, но он всё царапает кожу, ко мне глух и нем. Из-за вод доносится грохот, а гладь начинает ходить волнами. Но я найду того мальчика, а эти бесовы птицы меня к нему как раз и выведут. Волны бьются о челн, раскачивая нас влево и вправо как тот невольничий корабль, но с каждой проходящей волной уже проглядывает берег, и он всё ближе. На море волнение, но оно преодолимо. Впереди грозно вздымается вал величиною с холм, но мы перемахиваем и через него. На берегу всё так же никого. Еще один вал, выше прежнего, который при перелете едва не опрокидывает челнок. А на берегу…
Женщина. Или что-то похожее на женщину. Высоченная – это видно издали, – голая и лоснисто-черная с головы до ног; черная как смоль или деготь. Мне перехватывает голос, а позади испуганно смолкает гриот. Испуг и ярость, раздирающие грудь, лишают меня голоса, чтобы даже вышептать ее имя. Женщина держит мальчика на руках, словно собираясь положить его на стол; мальчик белый с головы до ног и расслаблен, как будто он не мертв, а спит. Его голова приникла к ее груди. Так мы и стоим: она на берегу, глядя на меня со спящим ребенком на руках, а я упершись ногами в дно челнока.
– Ну греби же, греби! – взываю я к гриоту, а тот знай скребет слова на коже так, будто собирается ее продырявить. Вода слепит глаза, обжигая их солью, но я вижу, что смоляная женщина по-прежнему держит мальчика. Он неосознанно тычется головой ей в грудь и просыпается. Моя лодка наконец набирает ход; плечо горит от боли. Мальчик снова смотрит на женщину, а затем поворачивается, глядя на нас, и начинает мреть свечением. Всё ярче, белее, яр…
Тишина в комнате сгущается так, что не хватает воздуха. Мне остается одно: схватить себя за правое плечо и оглядеть шрамы от ожогов, которые я раньше принимала за большое, уродливое родимое пятно. Безмолвие нарушает Попеле:
– Как я говорила, в течение трех лет Короля Севера называли Лионго Добрым. Но уже после трех лет его больше никто так не называл; никто этого даже не помнил, кроме страниц южных гриотов. Потому что в самом начале четвертого года там возник Аеси, уже в совершенно взрослом мужском обличье, и сразу же рядом с Лионго. О, тот Лионго был по-своему хорош; он старался стоять на своем и даже боролся с влиянием Аеси лучше, чем кто-либо другой. Однако он вернул сангоминов ко двору после того, как их изгнал Моки Злой, а в своих войнах и подавлениях бунтов он был более жесток, чем любой монарх до него. Когда его преемником стал Паки, но через год умер, и на трон воссел его брат Адуваре, рядом снова стоял Аеси, наставником и опять же канцлером. Четверть века спустя уходит и Адуваре, а Королем становится Нету – и кто же там подле него? Аеси, по виду не постаревший ни на год, не то что на поколение. Затем Аеси внезапно умирает. Никто не знает как: к тому времени ни один южный гриот ко двору Фасиси на дух не допускается. Но кто-то пишет, кто-то всегда пишет – и тогда происходит то же самое, что и с тобой. Через восемь лет после смерти он рождается заново, а через двенадцать он уже рядом с Квашем Нету – вторые четыре конечности Короля-Паука, – как будто никогда его не покидал, и опять без возраста. Снова никто не обращает на это внимания, причем даже южные гриоты, поскольку к этому времени Кваш Нету и Дара всех гриотов выследили и перебили. И тут вдруг Аеси изгоняет и сангоминов, после столетий раболепного служения. Многие ведьмы, можно сказать, хохочут в голос, а с ними и те, кто поклоняется духам воды. Теперь и в городах и в селениях люди знают, что если у них родится дитя-минги, то лучше его умертвить, иначе его ненароком отыщет Сангома. Нынче на дворе эпоха, когда Нету мертв, а на троне сидит Кваш Дара, и все тот же Аеси…