18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Марк Рокосовский – Десять жизней до тебя (страница 3)

18

Третьим взяли ещё одного — самого мелкого, который всегда спал с краю. Им даже не пришлось его выбирать. Он оказался ближе всех к человеческой руке.

Я осталась.

Руки потянулись ко мне. Я сжалась в углу коробки, вжалась в картон так, что рёбра затрещали. Пальцы коснулись моей задней лапы — той самой, которая была неправильной. И замерли.

— У этой лапка кривая, — сказала женщина.

Мужчина посветил фонариком. Свет ударил мне прямо в глаза, прожигая череп. Я никогда не видела ничего ярче. Я думала, что ослепну.

— Точно. Хромая.

— Может, пройдёт? — неуверенно спросила женщина.

— Кому нужна кошка с дефектом? — Мужчина вздохнул. — Её даже не продать. И бесплатно не заберут.

— Жалко.

— Жалко, да. Но у нас уже трое. Куда нам четвёртую? Тем более такую.

Такую.

Слово упало на меня, как камень. Его значение было мне неизвестно, но почувствовала вес. Такую. Не такую, как все. Неправильную. Неудобную. Бракованную.

Рука отдёрнулась. Свет фонарика ушёл в сторону.

— А мамку не будем трогать, — сказал мужчина. — Пусть живёт. Будет мышей ловить.

— А эта? — спросила женщина.

— Оставим. Может, сама выживет. Или уснёт.

Или уснёт. Это я поняла позже, много позже, когда узнала, что люди называют «уснуть» смертью. Они оставили меня умирать. Не из жестокости — из удобства. Я не помещалась в их планы. Я была лишней деталью.

Они ушли. Забрали моих братьев в коробке поменьше — не нашей, чужой, пластиковой, с дырками. Я слышала, как они пищат, пока шаги удалялись по коридору. Трое. Троих унесли. Осталась только я.

И тишина.

Мать рванулась было за ними, но остановилась у двери. Дверь захлопнулась.

Когда она вернулась в коробку, от неё тянуло страхом — резким, кислым, как прокисшее молоко. Она легла и обняла меня, как раньше обнимала всех. Но теперь её объятие было не просторным одеялом, а смирительной рубашкой. Слишком много лап для одного котёнка. Слишком много места для одной оставшейся души.

Я не двигалась и пыталась понять, что произошло. Почему они ушли? Почему я здесь? Что значит «кривая лапа»?

Я подтянула заднюю лапу к морде и осмотрела её. Она действительно была другой. Меньше. Слабее. Пальцы поджимались внутрь, как сухой лист. Я попыталась её выпрямить — не вышло. Я раньше не замечала этого. Раньше я была котёнком среди котят. Теперь я стала котёнком с дефектом.

Уродец.

Слово было незнакомо — его смысл я выучила на улице, когда мальчишки кричали вслед тощей собаке с облезлым ухом. Но чувство уже поселилось: со мной неладно, я сломана, некрасива не внешне, а в самой основе. Меня не взяли не из-за серой шерсти. Из-за неправильности.

Мать вылизывала меня, но её язык уже не утешал. Я чувствовала, как её сердце бьётся быстро-быстро — быстрее моего. Она переживала не за меня. За тех, кого унесли. За тех, кого она ещё могла спасти, но не сумела.

Я была утешительным призом. Запасным вариантом.

А может быть, я была напоминанием. Единственным котёнком, который выглядел как она — серым, невзрачным, с дефектом. У неё не было кривой лапы, но у неё была кривая судьба. Мы с ней были одинаковыми — теми, кого не выбирают.

Прошло несколько дней. В моём времени — недели. Мать уходила всё чаще, возвращалась всё реже. Иногда приносила дохлую мышь или кусок хлеба, выуженный из помойки. Иногда — ничего. Я голодала, всматривалась в щель коробки и считала удары под рёбрами — тук-тук, тук-тук, — пока тени не начинали казаться братьями.

Я выползла из коробки — впервые в жизни.

Пол подвала был холодным и шершавым. Я проползла на передних лапах, волоча заднюю, негнущуюся. Добралась до стены, ткнулась носом в трубу. От трубы отдавало ржавчиной и временем. Я позвала мать — тоненько, жалобно.

Она не ответила.

Я поползла дальше. Нашла лужу воды — грязной, с маслянистой плёнкой. Попробовала. Вода была горькой. Я всё равно пила.

Так я узнала, что такое одиночество. Не то одиночество, когда ты ждёшь, пока кто-то вернётся. А то, когда ты понимаешь: никто не вернётся.

Мать вернулась потом, конечно. Она не бросила меня совсем — она была хорошей матерью. Но она уже не была моей. Она стала общей — подвалу, улице, голоду. И я стала не её дочерью, а ещё одним ртом, который надо кормить. Ещё одной кривой лапой, которая мешает охотиться. Ещё одним напоминанием о тех, кого унесли в пластиковой коробке.

Она ушла и не вернулась вовсе. Три дня я не покидала коробку. Три моих недели. Три вечности.

Когда надежда умерла, я выползла из коробки окончательно. Я оставила запах картона позади. Я оставила детство. Я оставила последнее место, где была не уродцем, а котёнком.

Впереди был мир. Огромный. Холодный. Равнодушный.

И где-то в этом мире, я знала, живут мои братья — те, кого забрали первыми. Те, у кого были прямые лапы и правильные пятна на лбу. Те, кому повезло. Те, кто не знает, что значит слово «такую», произнесённое с разочарованным вздохом.

А я — уродец.

Я выползла на свет.

1.3. «Уроки одиночества»

Одиночество — это не когда ты один. Это когда ты вдруг понимаешь, что никто не придёт.

Сначала веришь, что кто-то обязательно вернётся. Этой верой я уже умела жить. Три человеческих дня — целый месяц по моему внутреннему календарю — я не покидала коробку. Она перестала пахнуть картоном и пропиталась только мной: шерстью, страхом, мочой, которую тело уже не удерживало. Я вздрагивала от шороха труб, от падающей капли, от скрипа половиц наверху. Всякий звук на мгновение становился ею. И тут же переставал.

На четвёртый день у коробки во мне сломалась не лапа — она была кривой с рождения, — а надежда. До этого между мной и матерью звенела натянутая струна. Затем наступила тишина. Струна лопнула, и в груди стало легче и пустее одновременно.

Тогда я впервые поняла, что плачу. Не мяукаю — мяукала бы я, если бы звала кого-то. А звать было некого. Это был беззвучный плач: носом, дрожью всего тельца, мутной плёнкой на глазах. Слёзы у кошек есть — просто мы не умеем рыдать, как люди. Они не текут по щекам, а остаются внутри, делая мир расплывчатым и блестящим. Сквозь эту плёнку стена коробки казалась последней стеной во вселенной. Теперь я одна. Теперь надо как-то жить.

Это был первый урок одиночества: тишина бывает громче крика. Когда есть кто-то рядом, тишина заполнена дыханием. Когда никого нет, тишина начинает звенеть. Она звенит так, что хочется заорать, лишь бы заглушить её. Я и орала. Несколько раз. Мой голос отражался от труб и возвращался ко мне, и это было хуже тишины — ведь он возвращался моим, а не её.

Второй урок пришёл быстрее: голод сильнее горя. Я не знаю, сколько дней я провела без еды. Тело считало само: рёбра начали выпирать, живот прилип к позвоночнику. Молоко матери кончилось задолго до того, как она ушла. Последнее, что я ела, был кусок хлебной корки, которую она притащила из помойки за день до исчезновения. Корка была твёрдая, как камень, и пахла плесенью. Я тогда съела её без удовольствия. Теперь я мечтала о ней. Мне снилась эта корка. Я просыпалась и пыталась найти её в складках картона, облизывала пол, но там не было ничего, кроме пыли.

И тогда я поняла: чтобы выжить, нужно выйти.

Третий урок: страх не должен парализовать. Он сжимает внутренности, делает лапы ватными, сердце бешеным. Но останешься в коробке — умрёшь в коробке. Умирать не хотелось, хотя жить было не ради кого: ни матери, ни братьев, ни тепла, ни еды. Упрямство — вероятно, наследство той самой кривой лапы — отказалось сдаваться.

Я выползла.

Пол подвала был огромным. Раньше он кончался у стенок коробки, и этого было достаточно. Теперь он разбегался во все стороны, серый, холодный, бесконечный. Я была песчинкой на этом полу. Мои когти цокали по бетону, и звук этот был чужим, незнакомым — в коробке когти цокали по картону, и это был звук дома. Теперь это был звук чужбины.

Я ползла долго. Задняя лапа не слушалась; я волочила её, как мешок. Мышцы на ней атрофировались за время в коробке — да они никогда и не были сильными. Каждый шаг давался усилием, каждый сантиметр пола становился победой. Я останавливалась, дышала часто-часто и ползла дальше.

Первой находкой стала лужа с маслянистой плёнкой. Я лакала, пока живот не раздулся барабаном. Вода оказалась горькой, с химической примесью, от которой позже тошнило. Но тогда она была жизнью.

Четвёртый урок одиночества: отвратительное лучше, чем ничего. Эту истину я следом применяла всю жизнь: к еде, к людям, к обстоятельствам. Лучше спать на холодном бетоне, чем замерзать насмерть. Лучше есть объедки, чем умирать с пустым желудком. Лучше терпеть пинки, чем быть совсем невидимой.

Пятый урок был про темноту: темнота — это одеяло, а не враг. В коробке темнота была уютной, потому что в ней лежали мы все. В одиночестве темнота сначала пугает: кажется, что в ней прячутся чудовища. Но чудовищ нет. Я проверяла. Я выползала в самые тёмные углы подвала и сидела там, дрожа, пока глаза не привыкали. И выяснилось удивительное: в темноте никого нет. Она пустая. Она отсутствие света. И когда ты понимаешь это, темнота перестаёт быть угрозой. Она становится укрытием. В темноте меня никто не видел — а значит, никто не мог обидеть.

Шестой урок я выучила, когда впервые услышала крысу: ты не вершина пищевой цепи. В коробке я была хищником. Мы играли с хвостом матери, отрабатывая охотничьи навыки. Я думала, что весь мир — это дичь. Но когда из тёмного угла на меня уставились два чёрных глаза-бусины, а потом их обладатель — зверь размером с меня, а то и крупнее, с голым хвостом и жёлтыми зубами — двинулся в мою сторону, я поняла: есть те, кто ест, и те, кого едят. И я пока не знаю, к какой категории отношусь. Я зашипела тогда — в первый раз в жизни по-настоящему, не игровым шипением на брата, а боевым, горловым, идущим из самого нутра. Крыса остановилась, подумала и ушла в другую сторону. Я победила. Но этот урок я запомнила: мир не добр, мир не зол, мир голоден. И я в нём — часть меню, пока не докажу обратного.