Марк Ланге – Невыбор (страница 6)
И это было не локальной аномалией, не редкой болезнью одного несчастного. История Кати Бережной и её прабабки, история Александра и бабушки Анны — это были не совпадения. Это были симптомы. Трещины в фасаде мироздания. Сквозь них сочилось, просачивалось в их мир одно и то же леденящее вещество: завеса между мирами, между жизнью и тем, что идёт после, была тоньше, чем они думали. И она рвалась. В разных местах. Умершие не уходили в небытие. Они попадали в некое место, в состояние, где время, пространство и личность теряли всякий смысл, и оттуда, в моменты разрывов реальности, в авариях, в клинической смерти, они пытались связаться с живыми, используя их как ретрансляторы, как живые антенны, как рупоры. И послание, которое они пытались передать, было всегда одним и тем же, будто его писали под диктовку одного и того же надзирателя в этом межмировом карцере: за гранью нет ни света, ни покоя, ни Бога. Нет ничего. Есть лишь бесконечный, одинокий кошмар, где единственным содержанием, единственной пищей и пыткой является твой собственный, вывернутый наизнанку страх.
А чертежи… эти загадочные, безупречно-геометричные схемы с подписью «Θ-7/∞»… Что они такое? Была ли это инструкция по сборке спасательной шлюпки, чертёж ковчега, способного вырваться из этого вечного плена? Или, наоборот, схема устройства, которое это чистилище и создало? Машины, перемалывающей души? Ключ к спасению или замок, запирающий навеки? И кто такой «Отец»? Тот, кто первым это узнал, прозрел и оставил предупреждение? Или тот, кто всё это устроил, архитектор этой метафизической тюрьмы?
Он сел в машину, но не завёл мотор. Просто сидел, глядя, как крупные, грязные капли осеннего дождя начинают размазывать по лобовому стеклу уродливый пейзаж, превращая его в сюрреалистичную абстракцию из грязи, слёз и размытых огней. Серый, убогий мир за стеклом больше не казался ему скучным или банальным. Теперь он видел его истинное лицо — тонкую, дырявую, ветхую плёнку, натянутую над бездной. Каждая трещина в асфальте, каждый облупленный подоконник, каждое тёмное, неосвещённое окно в этих бетонных гробах-хрущёвках были потенциальным порталом, щелью, слабым местом, через которое в их мир просачивался леденящий свет, вернее, тьма Вечного Ничто.
Он посмотрел на свои руки. Руки патологоанатома. Они лежали на руле — бледные, с тонкими пальцами, с вечными микротрещинами от частого мытья, с въевшимся запахом формалина, который не брал никакой одеколон. Эти руки вскрыли сотни тел. Они находили тромбы, опухоли, разрывы, следы ядов. Они давали ответы. Успокоительные, материальные, неопровержимые ответы. Но сейчас, глядя на них, Кирилл чувствовал только их беспомощность. Что они могли сделать против этого? Против вечности? Против страха, который не имеет источника, потому что сам является источником? Скальпель был бесполезен. Нужно было что-то другое. Что-то, чему его не учили.
Он достал телефон. Пальцы ещё дрожали, но уже не от страха — от злости. Вбил в поиск: «Анна Фёдоровна Семёнова некролог». Через минуту у него был год смерти, через две — адрес кладбища. Он не знал, что надеется там найти. Но это было единственное направление, где не было тупика. Только могила.
Он был патологоанатом. Его ремесло — вскрывать и находить причину, материальную и понятную. Но сегодня он провёл вскрытие не тела, а самой ткани бытия. И нашёл там не ответ, а бездонный, всепоглощающий вопрос, который теперь будет звучать в нём вечным эхом, заглушая все остальные звуки мира — беззаботный смех дочери, усталые слова жены, гулкий гул большого города. И этот вопрос был единственным, что имело значение в этой новой, страшной реальности. Он должен был найти «Отца». Найти автора чертежа. И понять, был ли это крик о помощи из самой гущи вечности… или манифест, объявление войны самой реальности, которую они знали. Войны, которая уже шла, и они были всего лишь пехотой на передовой, даже не подозревая об этом.
Глава 3
На кладбище он не поехал. Не сейчас. Сначала нужно было разобраться с тем, что пришло в школу, где училась его дочь, — с новым сигналом, новым ретранслятором. Катя Бережная ждать не могла. Поэтому утром, не спав почти двое суток, он уже сидел в машине у школьных ворот и смотрел, как дети высыпают из дверей, — чужие, шумные, живые, не знающие, что реальность, в которой они живут, трещит по швам.
Воздух в школе после окончания уроков обладал свойством мумифицировать время, превращая его в густой, неподвижный сироп, в котором плавали выдохшиеся звуки уходящего дня — обрывки смеха, эхо последнего звонка, шуршание убираемых в портфели учебников. Казалось, сама пыль, кружащаяся в лучах заходящего солнца, просачивающихся в коридоры сквозь грязные стёкла, была не просто пылью, а мелко перемолотыми остатками чьих-то несделанных домашних заданий, несбывшихся надежд и детских обид, которые навсегда остались висеть в этом пространстве, как затхлый запах. Приглушённые, усталые голоса педагогов, обсуждавших прошедший день, доносились из учительской, напоминая бормотание засыпающих сторожей в огромном, опустевшем музее. Мерный, гипнотизирующий скрип тележки уборщицы Тамары Ивановны, волочившей по линолеуму мокрую, грязную тряпку, вторил ворчанию где-то в глубине здания доживающего свой век советского компьютера, запертого в кабинете информатики. И запахи — сложный, многослойный букет из меловой пыли, древесной стружки от карандашей, старой, пожелтевшей бумаги из библиотечного фонда, сладковатого духа гниющих в мусорных баках яблочных огрызков и едкой, химической чистоты хлорки, которой пытались победить вездесущую, живучую детскую грязь, — всё это создавало ощущение не просто школы, а некоего законсервированного сосуда, где дремлют тревоги и страхи нескольких поколений.
Кирилл сидел в пустом кабинете физики, на откидной ученической парте, которая была до смешного, до унизительно мала для его роста, заставляя его сутулиться и поджимать колени, и этот физический дискомфорт, это насильственное возвращение в позу подчинения и ожидания, лишь усугубляло чувство глубокой, экзистенциальной неловкости, будто он снова стал тем самым нескладным, вечно витающим в облаках подростком, которого всегда вызывали к доске для разговора по поводу его замкнутости и нежелания идти на контакт. Он смотрел на диаграммы на стенах, на портреты Ньютона и Эйнштейна, смотрящих на него со снисходительной жалостью мудрецов, на модель Солнечной системы, покрытую пылью, где одна из планет давно отвалилась и валялась где-то в шкафу, и думал о том, что все эти аккуратные, выверенные законы, все эти формулы, описывающие движение планет и падение яблока, были всего лишь детской сказкой, наивной попыткой нарисовать узор на поверхности бездны, чью истинную, чудовищную природу он только что держал в своих руках в виде мятой тетради в картонной обложке. Весь этот мирок с его расписаниями и правилами был бумажным корабликом в океане настоящего, леденящего ужаса.
Дверь скрипнула, открываясь с нерешительной медлительностью, словно боялась нарушить хрупкое равновесие тишины, и в проёме возникла Алиса. Она не смотрела на него, её взгляд был прикован к собственным кедам, её пальцы с такой силой впились в ремешок перекинутого через плечо рюкзака, что костяшки побелели, стали похожи на мрамор. За ней, словно немые тени, вошли классная руководительница, Елена Викторовна, женщина с умным, усталым лицом, на котором сегодня читалась неподдельная, не прикрытая профессиональной маской тревога, и директор, Александр Петрович, чья привычная, начальственная уверенность куда-то испарилась, оставив после себя лишь озабоченную суетливость и крупные капли пота на широком, лысеющем лбу.
— Кирилл Владимирович, спасибо, что нашли время, мы понимаем, вы человек занятой, — начала Елена Викторовна, садясь на стул учителя и складывая перед собой руки в замок, будто молясь или пытаясь сдержать их дрожь. — Речь, собственно, не столько об Алисе, сколько об инциденте, в котором она оказалась косвенно вовлечена. Её вины здесь нет, ни в коей мере.
Кирилл молча кивнул, давая ей продолжать, чувствуя, как по его спине начинает медленно ползти знакомый, леденящий холод, тот самый, что он испытывал в морге и в квартире Марины Семёновой. Он уже знал, что сейчас услышит. Он боялся этого, но ждал.
— Вчера, на моём уроке истории, произошло нечто… из ряда вон выходящее. С одной из учениц, Катей Бережной, случился, скажем так, приступ. Девочка сложная, стоит на учёте у психолога, диагноз — расстройство аутистического спектра, она практически невербальна, контактирует с миром через рисунки и редкие, односложные слова. И вот, в середине объяснения нового материала, она внезапно поднялась с места. Не так, как обычно — медленно, плавно, как сомнамбула, будто её тянула за собой невидимая нить. Подошла к доске. Взяла в руки кусок мела. И начала писать.
Учительница замолчала, переводя дух, её взгляд стал отсутствующим, она снова видела ту самую сцену, этот сюрреалистичный спектакль, разыгравшийся в её классе.
— Она писала не слова, Кирилл Владимирович. Это были… формулы. Уравнения. Очень сложные, многоэтажные, с интегралами и символами, которых нет и в помине в школьной программе. Я сама, с моим физико-математическим образованием, не могла понять и десятой доли. Это был не хаос — это была система. Совершенно чуждая, но система. А потом… потом она заговорила.