18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мария Турн-унд-Таксис – Два лика Рильке (страница 39)

18
Ты ускользаешь, не познавши этих башен. И все же вот сейчас одну из них ты ощутишь чудесным краем заповедных крыш пространств в тебе. Лик замкнуто-отважен. Ты инстинктивно крепишь дух его и прыть то взглядом, то кивком, то поворотом. Внезапно каменеют в нем высоты, чтоб я, блаженный, смог его укрыть. Как тесно-родственно мне в этом плыть! Ласкай меня, тори под купол тропу: чтоб в нежности ночей твоих не слыть — вершить ракетой в лоно света снопы, низвергнув больше чувств, чем мне дано в них быть.

Тантрический характер эроса Рильке очевиден. При этом я понимаю здесь тантризм как чувствование единства эроса и духа в каждой клетке человеческого тела, равно и всех иных тел.[94] Сердце поэта в этом смысле фал-лично, то есть оно свято в абсолютном доверии бытию, где нет разделения на высокое и низкое, на профанное и сакральное. В этом направлении находится центр правильного восприятия многих пьес из «Новых стихотворений». Вот, скажем, «Одинокий», где снова этот возлюбленный поэтом образ башни:

Из сердца моего та выстроена башня. И сам я на краю ее стою. Здесь ничего нет кроме мук всегдашних и несказанности, которую таю. Еще есть вещь одна в превосходящей мощи, то в сумерки уходит, то в рассвет, в ней лик последний, где тоскующего след, неутоленность где отвергнутости горше. В лице из камня – чрезвычайность напряженья, центр послушанья – внутренний закон. Уничтожая тихо далей зов и звон, оно становится всё четче и блаженней.

Как видим, фалличность рилькевской башни отнюдь не фрейдистского толка. Эрос поэта исходит из модуса нерасколотости (и в этом смысле целомудренности) сознания. Православные святые говорили, что Священное Писание надо читать на коленях, пусть не на коленях в буквальном смысле, но с чувством, что перед тобой Священство, которое вот сейчас что-то скажет лично тебе. Рильке «стоял на коленях» перед самой текстурой процесса, который он в себе открывал (порой в предельных, то есть героических усилиях). Полнота бдительности внимания порой оборачивалась громадой Тишины.

Вот в этом, собственно, и тайна того вслушивания и послушания, которые сам поэт называл основой своего метода. В этом и секрет его парадоксалистского «монашества-в-миру», вызывавшего порой бурю нареканий, сомнений и сарказмов. В этом же (отчасти) тайна и его неприятия христианства. В письме Рудольфу Бодлендеру (от 23 марта 1922 года): «Ужасно то, что у нас нет религии, в которой бы эти опыты («теснимого пола как эроса». – Н.Б.) могли бы быть возвышены в божественном измерении так буквально и осязательно, каковы они есть (ибо: одновременно они ведь несказанны и неприкосновенны), взяты под защиту некоего фаллического божества, которое, быть может, смогло бы стать первым, вместе с которым к людям внезапно прорвался бы, после столь долгого отсутствия, хоровод богов».

Рильке как тайному дзэнцу было чужда идея первородного греха, расколотости мира на враждующие противопары, идея Посредника между Богом-отцом и человеком. Его личные интуиции и опыт фиксировали возможность непосредственного касания сакрального измерения, находящегося под любовным патронажем Бога-отца. Касания вне дихотомий и бессчетных конфликтов интеллектуальных проекций. В этом смысле (как и во многих иных) Рильке не принимал современную интеллектуалистическую, мужскую цивилизацию, цивилизацию грубой силы и люциферианского натиска. Познание, которое он исповедовал, было познание любовное: растворение себя в предмете познания либо разрешение «объекту» раствориться в тебе. Только такой «контакт» (направленный на самые разные объекты: от бытовых предметов до растений и звезд) есть прикосновение к «сердцу мира». Рильке был близок афоризм Новалиса о том, что «истинная философия начинается с поцелуя». Что значит: любовь к мудрости не есть тщеславные упражнения или соревнования внутри понятийно-спекулятивного «логоса», любовь к мудрости начинается со страстной влюбленности в предмет познания с естественной жаждой растворения в нем. Момент исчезновения «субъекта» и «объекта» и есть момент познания. Вот почему Рильке исповедовал учение о безответной, не требующей и не ждущей ответа любви. Качество познания есть качество любви. Сама любовь есть вознаграждение, ибо в ней, именно в ауре безответности, ты касаешься измерения «божественного»: Бог любит, «не торгуясь». Он, в известном смысле, опустошает себя тотальностью любовного натиска на мир.

Касснер вообще считал, что «Рильке хотел от поэзии, по существу, одного: превзойти поэзию, выйти за ее пределы. Куда? К “доказательству” любящих, находящемуся позади всех касаний и контактов. И в той мере, в какой это доказательство отсутствует, жизнь полна “мест излома”, трещин, разломов. “Излом”, “обрыв” (Bruchstelle) – рилькевское словечко, почти что рилькевская идея. Люди не грешат, нет, вместо этого в них изломы, трещины, разрывы…» Людям недостает цельности и целостности, которая одна только дает прозрачность, выход за пределы копошения в местах этих трещин и разломов сознания.

В этом смысле Райнеру не был интересен не только интеллектуалистический дискурс, но и сам мужской мир, сами мужчины интересовали его крайне мало. Касс-нер вспоминал: «Однажды он сказал мне очень взволнованно (когда я упрекнул его в снисходительной терпимости к одному поэтическому сочинению), что он не хочет заниматься критикой, ему это ничего не может дать. В действительности для него не существовало этого столь маскулинного, столь свойственного мужчине разлада между суждением (приговором) и чувством. О, он вообще не очень-то вглядывался в мужчину. Мужчина в мире Рильке оставался незваным гостем, интервентом; домом для него были лишь дети, женщины и старики. А в мире детей, женщин и стариков, то есть в царстве Отца, названный конфликт бессмыслен…» Сущность Бога-отца Рильке постигал как бытие во всей его таковой священности. Но что принес в мир Христос? «С Сыном величие бытия рушится, отменяется. Сын велик, но Отец есть. В Рильке не могло не возникнуть возмущения Сыном…»

Женщина, конечно, не может не принимать бытие как благость, женщина мало доверяет мужским теориям, спорам, точкам зрения и прочим вечно враждующим друг с другом умствованиям. «В борьбе между породой, повадками и образом мыслей, который сам тоже есть борьба, ведущаяся Сыном, Рильке принял сторону породы, – продолжает Касснер. – В Германии не было более небуржуазного поэта, чем он. И лишь в той мере, в какой немецкий дух в любом отношении самый буржуазный в Европе, Рильке не был немцем, германцем <…> Ни одно мировоззрение, ни одна интеллектуальная система не далека так от китайской, от системы Дао, как немецкий идеализм… Никому не был он столь чужд, никто не был в столь меньшей степени «идеалистом», чем Рильке, никому не стала столь быстро и столь легко ясна вся фальшь этого идеализма. <…> Он не ощущал и не понимал Европу, Европу старых монархий, а Европа среди многого прочего означает разрыв между видимостью и сущностью… Рильке не принимал разрыва между сущностью и видимостью, между Я и не-Я даже уже из одного своего эротизма, в котором было нечто от вечного отрока, не принимал также из того, что у него, как он выражался, было чувство и вместе с ним задача каким-то образом еще раз “совершить” детство (потерянное, испорченное, вечное, вечно испорченное)…»

Мужчины, конечно, чувствовали эту «враждебность» Рильке и реагировали зачастую раздраженно, сами не вполне понимая характера и подлинной причины этой раздраженности. Карл Краус, несомненно, ревновал Рильке к своей подруге Сидони Надерни фон Бо-рутин, однако скрывал это под демонстративной иронией, называя Рильке «просто Марией», а его отношение к женщинам «женственно-эстетским». Комплексы Крауса легко почувствовать по строкам его письма к Сиди (март 1916), когда Рильке претерпевал военную службу: «Что касается Марии, то я узнал сегодня, что в доме, где она вначале оказалась <то есть в казарме>, с нею обошлись весьма дурно. Но к сожалению, дальше произошло второе, внушающее нам еще большие опасения происшествие: поношение на службе, мстящее ее телесному благополучию духовным и моральным унижением…» Иные (как Франц Блай) называли Рильке «поэтом для женщин», хотя и признавали, что поэтом для феминисток он уж никак не мог быть. Ярко амбивалентным было отношение к Мюзотскому отшельнику у Готфрида Бенна, младшего Рильке на одиннадцать лет и словно бы ревновавшего Рильке к его славе. В письме к Фёльтце (от 3 мая 1944 года) Бенн писал: «Мое чувство по отношению к нему всегда двойственно, я всегда вижу его не иначе как ползущего, как какого-то червяка, который может своеобразно членить себя даже без обрыва-разрыва, вижу существом, к породе которых вполне приличные твари не имеют отношения. Это чувство у меня первично.[95] <…> Несмотря на это, как сказано, Рильке принадлежит мое восхищение, и менее всего в двадцатом столетии я хотел бы лишиться такого лирика, как он». И действительно спустя пять лет Бенн написал в одном из эссе: «Этот хрупкого сложения человек, источник великой лирики, умерший от белокровия, зарытый в землю меж бронзовых холмов Роны, над которой парит французская речь, написал стих, который мое поколение никогда не забудет: “Не до побед здесь. Выстоять – победа!”»