Мария Бородина – Цвет моего забвения (страница 26)
Только я никогда не рискну спросить Лекса, приятно ли на меня смотреть. А уж, тем более, понимает ли он, что нашему «мы» ничего не светит. Лучше уж я буду жить в своей сладкой иллюзии. И каждый день тянуть её от школьного крыльца и до подъездной двери. По будням.
— Может быть, в субботу в кино сходим? — предлагает Лекс, прерывая поток тягостных мыслей.
— Нет, — отрезаю я. Моё сердце сжимается, но другого ответа у меня для него не находится.
— Ты уже месяц мне отказываешь, — фыркает он.
— Я хотела бы, — пожимаю плечами, — но существуют обстоятельства, над которыми мы не властны.
Когда мы переходим дорогу и приближаемся к дому, сердце привычно начинает заходиться. Но не от трепетного волнения первой симпатии. Есть вещи, о которых я не рассказываю Лексу. И есть вещи, о которых он догадывается, но никогда не признается. Те самые обстоятельства, над которыми мы не властны. Они стоят между нами, как Великая стена. Как невидимая преграда, которую невозможно пробить. Именно поэтому Лекс никогда не задаёт лишних вопросов. И не воспринимает отказ принять очередное приглашение, как оскорбление или поворот от ворот.
Десятиэтажка типового образца впивается в нас квадратами глаз-окон. Мы останавливаемся в тени берёз на углу. Ветки почти спускаются нам на плечи: голая паутина, вобравшая солнце. Здесь пахнет липкими почками и размокшей корой. И чем-то ещё: трепетным, румяным, ранее неведомым.
— Вот и пришли, — констатирует Лекс.
Как и всегда, мы с сожалением смотрим друг на друга. Мы оба понимаем: дальше нельзя. Это — наша критическая точка. Если пройти ещё пару шагов к дому, станет видно окно моей квартиры. Я не хочу, чтобы нас заметили. Лекс проницателен и понимает это без лишних объяснений.
— Я так хочу познакомить тебя с мамой, — Лекс пытается разрядить неловкое молчание и протягивает мне сумку.
— Я не думаю, что это возможно, — пожимаю плечами, смутившись. Внутри чешутся невысказанные слова, прорываясь к губам и разбухая на них. Но пока я не могу сказать большего.
— Моя мама очень хорошая, Нетти. Она одобрит всё, что мне нравится.
— Это что же? — прищуриваюсь. — Получается, я тебе нравлюсь?
Вместо ответа Лекс приближается, пристально глядя мне в глаза. Я тону в его расширяющихся зрачках. Свежий запах его одеколона накатывает морской волной и проникает под кожу, порождая мурашки. Колкие бугорки бегут по шее, а следом осторожно поднимаются его руки. Его пальцы обхватывают мои щёки.
— Можно подумать, ты не знаешь, — шепчет Лекс, наконец.
Ноги почти отрываются от земли. И прежде, чем я успеваю возразить, Лекс наклоняется и касается моих губ своими. Шероховатая мягкость нахально скользит по моему рту, и я чувствую, как веки сами собой схлопываются. Я совершенно не понимаю, что нужно делать, и лишь поддаюсь его инициативе, разжимая губы, как рыба, выброшенная на сушу. Но когда его язык проникает в мой рот, я не могу больше притворяться кроткой овечкой. Я снова опускаюсь на землю. Испуганно отстраняюсь, прерывая нещадный эксперимент, и награждаю его растерянным взором. Лекс лишь смеётся в ответ.
— Ты что, ни разу ни с кем не целовалась?
— Нуууу, — опускаю голову в надежде, что он не заметит, как загорелись мои щёки. — А ты?
— Нетти, ты удивительна! — Лекс прижимает меня к себе, и я, наконец, чувствую, как в груди разливается теплота. Так мне нравится гораздо больше. — Я всё-таки познакомлю тебя с мамой.
Я кладу голову на плечо Лекса и облизываю губы, пытаясь сохранить и запечатлеть в памяти его вкус.
— Готовься лучше к завтрашней контрольной, — шепчу ему на ухо. — Я не дам тебе списать.
Мы расстаёмся на приподнятой ноте. Лекс перебегает дорогу у берёзовой рощицы и долго машет мне рукой. Краем глаза фотографирую окно без штор в уголке многоэтажной коробки. Убедившись, что никто не смотрит, чуть приподнимаю руку и бросаю ему вслед затравленный взгляд. Я не могу ответить так, как хотела бы. Утешает лишь одна мысль: Лекс знает, что я хочу помахать в ответ. Точно знает.
Когда его фигура скрывается из вида, тая в густой тени городских кварталов, я разворачиваюсь и иду к дому.
Я приближаюсь к подъезду по коридору из лохматого кустарника. Ветки выставляют крупные почки, как рога. Через пару дней они зазеленеют и покроются цветами, а к лету между листьями загорятся волчьи ягоды: аппетитно-малиновые, сочные. Именно поэтому летом здесь никогда не видно детей…
С каждым шагом свет внутри тускнеет, освобождая место бессильному смирению. Кто-то разом потушил свечу во мне, и, хотя фитиль ещё тлеет, век последнего тепла недолог. Площадь моего рая — один квадратный километр. Небольшой участок пространства между школой и домом — вот и всё.
Достаю ключи. Домофон пищит, пропуская меня в полутёмное помещение, пахнущее сигаретами и гнилым картофелем. Когда дверь захлопывается за мной, я чувствую привычное опустошение. Фитиль потух. Лишь едкие нити дыма заполняют голову.
До завтрашнего утра я — в персональном аду. И не я решаю, насколько жарким будет пламя.
Наша квартира прячется в тёмном закутке на восьмом этаже. Я давно не звоню, а сама открываю дверь. Не потому, что звонок успели выдрать с корнем, оставив два оголённых провода, а из-за того, что знаю: мать как всегда пьяна вдрызг. Любой раздражитель может сделать из неё динамит. Она начинает пить с утра и к тому моменту, как я возвращаюсь из школы, ужирается в хлам. Запои уже давно не имеют конца и края. Лишь иногда, просыпаясь ночью, она кается со слезами: но толку-то!
Ещё два года назад я имела возможность уйти к бабушке, забрав младшую сестрёнку, и переждать худшие времена. Ещё два года назад я могла не смотреть на сожителей, которых она меняет, как трусы, и не запоминать их имена. Но не сейчас.
Бабушки больше нет. Её квартира продана, выручка от продажи — утекла в стакан матери. Светлые промежутки мою матушку больше не посещают. Теперь мы с Пегги наедине со своей бедой, и идти нам некуда. Хорошо, что сестричка ещё ничего не понимает. Мама для неё по-прежнему лучше всех… И я искренне стараюсь отсрочить момент, когда она возненавидит её так же, как я.
Я открываю дверь, и в нос ударяет запах алкоголя и мочи. В полутёмном коридоре высятся две пары сапог, похожие на заводские трубы. Значит, очередной сожитель, назвать которого отчимом у меня даже не поворачивается язык, не пошёл на работу. Значит, напоролись оба.
На цыпочках прохожу по коридору. Заглядываю в зал. И точно: мать и Ларсон валяются поперёк дивана и тискаются! На матери — растянутая майка, открывающая нижнее бельё, и клетчатые шорты. Даже будучи пьяной, с подбитым глазом она похожа на топ-модель. Ночная штора на окне наполовину сорвана, и теперь провисает неопрятными пузырями. Телевизор напротив лежбища громко орёт голосом диктора дневные новости, а вдоль стены выстроились пустые бутылки — стеклянные кегли. Как же хочется запустить в них сапогом!
— А, — мать показывает на меня пальцем, обрывая поток мыслей. — Пришла! Много двоек нахватала?!
— Ни одной, — сквозь зубы произношу я.
— Молодец! — выкрикивает мамаша. — Вся в меня!
— Конечно, больше не в кого, — отвечаю с сарказмом. Я не знаю, кто из бывших маминых друзей был моим отцом. Пособие на меня никто не платит. Сомневаюсь, что он знает о моём существовании.
— Сообрази-ка, дочь, супчик. Я купила курицу.
— Да неужели?! — развожу руками, закипая, но в последний момент сдерживаюсь. Скандалить с матерью — себе дороже. В таком состоянии она не примет ни одного довода. А вот к стенке приложить может, да с размаха. Было дело. Правда, поздней ночью, страдая от похмелья, она начала плакать и молить о прощении, но кому нужны пустые извинения, когда на лбу горит фигнал?!
— И картошку пожарь! — мать икает, закрывая рот ладонью: растрёпанная, но парадоксально красивая. Ну просто великосветская дама!
— Окно открой, — недовольно отвечаю я. — Воняет больно.
— Слышал, Ларсон, что сказала наглая девчонка? — мать поворачивается к сожителю, который уже успел приложиться к диванной подушке и захрапеть. — Воняет ей!
— А что? — отвечает Ларсон сквозь сон. — Всё правильно говорит.
Закрываю дверь. Створки громко хлопают друг о друга. Голос диктора теленовостей заглушается, запах алкоголя — тоже.
— Это от меня-то?! — сердитый голос матери едва слышен, и я очень этому рада.
Я иду по захламлённому коридору к кухне. Посуда вымыта — и то хорошо. Чаще они оставляют мне горы грязных тарелок и сковород с накатом гари. Сейчас же в раковине размораживаются куриные ляжки. Если мать купила продукты и помыла посуду — значит, выпила достаточно, чтобы не трястись от похмельной ломки, но маловато для того, чтобы отключиться на весь остаток дня. Последнее было бы лучшим вариантом, но не судьба, видимо…
Я нехотя чищу картошку и подгнившую морковь. Лука дома не оказывается. Зато я нахожу в закромах холодильника две свежие головки чеснока и жёлтый томат. Нож пляшет по рассыпчатой мякоти, выжимая сок. Стараться не для кого: в таком состоянии мать и Ларсон не будут разбираться, чем закусывать. Проблему осложняет то, что я тоже хочу есть. И слишком сильно, чтобы кормить себя бурдой.
Солнечный мёд разливается по подоконнику. Пройдёт пара недель, и лучи станут горячими, начнут жарить кожу. Мои пятна станут более заметными, а косые взгляды прохожих — более ощутимыми. Потому я и ненавижу лето.