Мария Бородина – Цвет моего забвения (страница 28)
Неслышно закрываю дверь подъезда. Улицы встречают меня серовато-синим рассветом и пустотой. Заспанные окна многоэтажек похожи на беззубые рты. Воздух пахнет слезами. Набухшие почки — терпкой болью. Даже весне-пересмешнице по душе моё отчаяние.
Сторож пропускает меня в школу с сомнительной ухмылкой:
— Ты совсем рано, Нетти.
— У меня часы ушли вперёд, — отвечаю я первое, что приходит в голову. И к чёрту. Всё равно не поверит. Все здесь знают, что моя мать пьёт и таскает в дом мужиков. Знают и ничего не делают. Традиционная беда общества: пока не закричишь «пожар», никто и не подумает прийти тебе на помощь.
Сторож качает головой и долго смотрит мне вслед. Должно быть, думает, с кем сегодня развлекалась моя матушка, и насколько я несчастна. Не додумается: таких масштабов он точно не видел.
Я сажусь в пустой класс и смотрю, как рассвет занимается над крышами домиков частного сектора. Треугольные скаты пылают цветом спелой малины. Весеннее солнце малиновое на вкус. Я ненавижу малину.
Классная руководительница приходит час спустя. Сбрасывает зелёное пальто и удивлённо таращится на меня. В какой-то момент мне начинает казаться, что она понимает всё и может читать мои мысли, извлекая потаённые страхи. Слишком уж пристален её взгляд. Пристален и пристрастен. Я пытаюсь отвести глаза, и даже достаю книгу и кладу перед собой, пытаясь создать впечатление занятости. Глаза бездумно пляшут по строчкам, выхватывая отдельные слова. Не помогает.
Учительница идёт ко мне вдоль рядов. Я вжимаюсь в спинку стула, тщетно пытаясь сделаться невидимой, но лишь чувствую, как разгорается пожар на щеках. Как жаль, что воспоминания нельзя спрятать!
— Что-то случилось, Нетти? — спрашивает учительница, присаживаясь рядом.
— Н-нет, — произношу я, замечая, что согласная раздвоилась на языке, перечеркнув звук, — всё в порядке, г-госпожа Ниядо.
— И всё же? Нетти, ты можешь быть откровенна со мной и не стесняться.
Госпожа Ниядо прожигает меня пронзительным кареглазым взглядом. Хоть она и из молодого поколения учителей — ей не больше тридцати — она серьёзна и ответственна, как работница старой закалки. Госпожа Ниядо могла бы довести это дело до полиции, да так, что отчим и мать не подточили бы носа. И меня так и подмывает выложить ей всё. Спросить, чем мне это грозит. Узнать, что делать дальше и — самое главное — как с этим жить.
Но я боюсь.
— М-мама, — вру я. Губы отвратительно дрожат, горло перекрывают спазмы. Это — протест моих мыслей, не желающих обращаться в слова. — Она н-немного перебрала вчера.
— Она не обижала тебя, Нетти?
Я готова провалиться сквозь землю. И уверена, что от меня поднимается пар. Госпожа Ниядо всё ещё таращится на меня, и я не могу отвернуться. Но и лгать больше не получается.
— Не обижала? — повторяет госпожа Ниядо.
Я мотаю головой, проглатывая лживое подобие фраз. У меня не получилось бы хорошо придумать легенду. Правда слишком грязна, чтобы пачкать ею других.
— Ну, смотри, — с сочувствием проговаривает учительница.
Как пить дать: она догадывается о том, что произошло нечто, выходящее из ряда вон. Она лишь даёт мне время и шанс объясниться, очистив душу. Она знает, что я не могу сказать всё сейчас… Только как пересилить себя, отгородиться от разъедающего стыда и смочь?!
Госпожа Ниядо отворачивается к доске и начинает перебирать книги на полках. Обычные будни обычной учительницы, в которых каждый день похож на предыдущий. Как и у меня. Может быть, у неё тоже есть свой рай и свой ад. Не в той градации, но есть…
На математике Лекс садится рядом. Едва он кладёт свою руку рядом с моей, паника начинает карабкаться по рёбрам изнутри. Кошки снова здесь… И страхи, которые нужно спрятать. Это сильнее меня. Сегодня ночью моя жизнь переломилась на «до» и «после».
— Нетти, — Лекс улыбается. — У меня кое-что есть для тебя.
Кровь отливает от головы, и перед глазами темнеет. Лекс, встречи с которым раньше вызывали радость и чувство полёта, теперь раздражает меня. Лица одноклассников плывут в сером мареве, раздваиваясь и растраиваясь. Меньше всего сейчас мне хочется чужого внимания.
— Л-лекс, уйди! — проговариваю сквозь зубы, замечая, что «л» снова раздвоилась.
— Что? — он смотрит на меня с недоумением.
— Что с-слышал.
— Нетти, что-то не так? — Лекс выглядит испуганным и озадаченным. — Если я перегнул палку вчера, просто скажи!
— Всё н-нормально, — отмахиваюсь я. — Я п-просто х-хочу, чтобы ты ушёл.
— Да какого чёрта вообще? Объясни мне, что произошло!
— Уйди! — поднявшись за партой, я кричу в голос. Десятки глаз смотрят в мою сторону, но мне всё равно. Лишь бы оградить себя от чужих. Хотя бы на день. — Уйди, прошу! Ос-ставь м-меня одну! Сложно понять, или ты т-тупой с-совсем?!
Лекс, недоумевая, пересаживается за заднюю парту. Мои слова прилетели ему в лицо, как плевок. Знал бы он, что я не могла поступить по-другому. Он не должен впутываться в это дерьмо.
Весь урок я чувствую взгляд Лекса между лопатками: сверлящий кинжал. Я едва держусь, чтобы не дать воли слезам. Но молчу, потому что знаю: плач не поможет делу. В мой мир пришёл апокалипсис. Рая больше нет. У земли теперь один полюс, и она вращается по миллиону хаотичных осей и касательных. Но, куда бы меня ни вынесло, везде будет бесконечное пекло. Ад.
Воспоминания не уходят от нас, они лишь теряют очертания под чёрной краской времени. И доза, которую я получила сегодняшней ночью, никогда не обернётся пустотой.
Этой ночью я снова вижу на стене ползущую из коридора тень. Когда я замечаю Ларсона рядом, мне снова кажется, что сердце остановится от первородного ужаса и отвращения. А потом меня снова накрывает запах алкоголя. И боль. Только сердце, вопреки опасениям, не прекращает ход. И сознание не уплывает. Предел ужаса, за которым наступает вечный покой и бесстрашие, не найден.
Короткие мгновения дней становятся моими передышками. Долгие ночи — непреодолимыми кошмарами. Спальня — пыточной камерой. А я сама становлюсь пеплом.
Он возвращается практически каждую ночь. Уже не угрожает: лишь берёт меня, как принадлежащую ему вещь. С каждым разом он позволяет себе всё большее. А дальше всё идёт по одному сценарию. После того, как чудовище из моего персонального кошмара, насытившись, уводит по стене свою тень, я ухожу в ванную, и меня рвёт в раковину. Умывшись ледяной водой, я разглядываю бритвенные лезвия Ларсона: тонкие металлические полоски. Они могут легко войти в плоть: даже боли не успеешь ощутить. Рассматриваю свои тонкие вены, пульсирующие под кожей. И вспоминаю о Пегги. И о том, что если я уйду, мою долю страданий получит она.
Я продолжаю ходить в школу, как и раньше. Иногда я даже улыбаюсь учителям и одноклассникам в знак вежливости. Только Лекс больше не подходит ко мне. Он старательно делает вид, что меня не существует, и даже начал оказывать знаки внимания другой девушке. Возможно, это к лучшему. Мне не нужна романтика и розовые сопли — мне нужна помощь. Он всё равно не смог бы меня спасти.
Через два месяца, когда цветы на плодовых деревьях облетели снегопадом, я решаюсь поговорить с матерью. Страх сжимает живот от одной мысли об этом, но она — единственная, кто может изменить ситуацию. Она — единственная, кто может выгнать Ларсона из нашей квартиры.
Я выбираю день, когда Ларсона нет дома, а она не слишком пьяна, но и не трезва, и, собрав мужество в кулачок, выкладываю ей всё. Подробно, с расстановкой, через заикание, ставшее невыносимым.
Мы сидим на кухне в лучах света. Воздух вытеснен терпким сигаретным дымом. Пепельница матери быстро наполняется бычками. Она слушает и курит, курит и слушает. Вытерпев мою исповедь до конца, мать лишь округляет глаза. Странно, но даже с такой гримасой она не выглядит удивлённой.
— Шлюха, — цедит она. — Шлюха малолетняя!
Пепельница летит в стену и разбивается. Переливающиеся осколки вперемешку с окурками разлетаются по кухне. Я ожидала любой реакции. Плача, истерики, ярости… Но такого варианта я не предусматривала. Выходит, для матери я — меньше, чем вещь. Пустое место. Та страница её жизни, которую она хотела бы вырвать и сжечь.
— Ч-ч-что? — я пячусь к двери по битому стеклу.
— Спровоцировала его, задницей тут крутила, — приблизившись, мать бьёт меня по щеке наотмашь. Я налетаю на косяк и хватаюсь за голову. Слёзы жгут глаза, хотя ещё не проступают. — Думаешь, я сразу не поняла, чего ты хочешь, Лолита грёбаная?! Он же мужик!
— И эт-то, — пробивается залпом сквозь слёзы, — эт-то н-ничего по т-т-твоему, что он м-мени изнас-силовал?!
— Не строй из себя жертву, дрянь, — мать снова налетает на меня, но я умудряюсь увернуться. — Как я могла так воспитать тебя?! Ты же счастье моё разбила! Признайся: этого ведь и хотела?!
Я стою, как ошпаренная, и слушаю ругань матери. Мне хочется спросить, что она вкладывает в понятие счастья, но я не могу сформулировать вопрос. Слова, рождающиеся в голове, вызывают заикание, а заикание — ступор. Последние фразы летят в меня, как стрелы, но они не причиняют боли. От меня ничего не осталось: разве можно ранить пепел? Ноги, исцарапанные осколками пепельницы, болят гораздо сильнее, чем душа.
— Сучка! — прорываются слова матери сквозь пелену ступора. — Не смей даже смотреть на него!
Да с удовольствием. Я вообще буду только за, если он больше здесь не появится. Я хочу сказать это, но слова превращаются в отрывистую канонаду. Моя мать за эти месяцы даже не заметила, что я начала заикаться и шарахаться от каждой тени.