Мария Аксенова – Дитя леса (страница 3)
Я сижу в любимом кресле напротив них и молча пью уже остывший чай с бутербродами с маслом и сахаром. Масло магазинное – гадкое, невкусное, не то, что баба когда-то тайком приносила с работы, нет. Это продают в ларьках в круглой пластмассовой банке с надписью «Спред», и на вкус, и по ощущениям оно больше напоминает размятый в руках пластилин. Сахар не тонет и не тает на этом кусочке желтой массы, а противно скрипит на зубах. Я не люблю масло из круглой банки, но в животе давно чувствуется пустота, которая голосит каким-то бурлящим зовом. А что такое быть голодной, я знаю не понаслышке. Поэтому медленно пережевываю имеющееся к ужину.
– Свет, а ты родственников ее давно видела? – озадаченно спрашивает бабка Нина.
– В день похорон и видела, а больше не припомню. – Баба Света достает из кармана кофты маленький ситцевый платочек и вытирает его сложенным уголком вспотевшие канавы морщин под глазами. – Хоронили ее быстро. Гроб закрытый вынесли и увезли! Попрощаться с покойницей не позволили. Мы взглядом проводили Настасью Петровну, и на том все. Но чую: непростое с ней произошло, жуткое!.. Я Настасью за день до смерти на маленьком рынке встретила. Вся сама не своя, рассказывала как-то напуганно, взволнованно…
– А что рассказывала-то? – Баба Тоня любит тайны и сплетни, любит читать журналы о потустороннем и жутком, смотреть по телевизору передачи про семейные дрязги. А уж когда все соединяется в одной истории, в одной чьей-то судьбе, то такое необъяснимое произведение полуреальности-полувымысла и хлебом ее становится, и лекарством, дающим новые силы, и всплеском застоявшейся или исчерпавшейся жизненной энергии. И вот я смотрю на нее сейчас и вижу знакомый взгляд поверх спущенных на кончик носа очков. Так она смотрит, занимаясь мыслью, разгадывает, распутывает необъяснимый клубок тайн: сначала, дернув головой, заставляет свои большие очки скатиться по длинному тонкому носу вниз, а потом, закатив глаза и высоко приподняв брови, просматривает тебя насквозь. Не отрываясь. Не моргая. Словно охотясь за каждым словом. Готовая заражать окружающих этой тягой к страшным сказкам. И те, кто находится рядом и говорит с ней, невольно делают интонацию чуть смелее, выражение лица – яснее, добавляют подробности, которых и не было, уверенней рассказывают.
Баба Света смотрит на бабу Тоню внимательно. Все еще обтирая лицо, затем шею заметно дрожащими руками. Убирает платок и продолжает:
– Говорила, что прошлой ночью то ли приснилось ей, то ли наяву – сама не поняла… Подскочила поперек полуночи, будто из колодца кто окатил ледяной… На крыльцах уже слышен скрип половиц. Она шаль накинула, окошко на кухне приоткрыла, смотрит, а по двору фигура чья-то полупрозрачная плывет в сторону сарайчика. Фигура ей узналась женская.
– А как она разглядела-то ночью? – Баба Тоня щурится, сдвинув брови, словно у нее резко ухудшилось зрение.
– Говорит, луна полная была, светила ярко, весь двор на виду был.
– А потом-то что? – шепотом спрашивает баба Тоня, вцепившись в кружку с чаем.
– Говорит, взяла фонарик, пошла посмотреть… Подошла к калитке сарайчика, спросила: «Кто здесь?» Не отвечают. Начала светить, вглядываться, видит: змея, жирная, с порося толщиной. Примостилась и из вымени коровьего молоко сосет, причмокивая не хуже телка новорожденного.
– Ба-тюш-шки! – в один голос шипят и ахают старушки.
– А корова-то что? Не лягнула?
– Лежала, говорит, корова. Петровна заходить побоялась. Скорее в дом заскочила и дверь заперла. К утру отошла, успокоилась, говорит, решила, что почудилось или сон тяжелый, недобрый, пошла смотреть сарай, а корова мертвая уже. Так и лежала на том самом месте.
Весомое и протяжное аханье вырывается откуда-то из широких бабушкиных грудей и добавляет обстановке финальной ноты, той, которой не хватало, чтобы все сразу стало ясно.
– Так то ведьма была! – опомнившись, вопит одна из них. – Истинно вам говорю. Сколько таких историй рассказывают, когда ведьма в змею перевоплощается, а потом коровье молоко ворует, пьет!
– Правду говоришь – ведьма. Она ее и запугивала, значит, до смерти, чтобы со свету изжить!
Они еще секунду сидят, напуганно и взволнованно смотрят друг на друга. Осознают внутри себя что-то. Лица их ликуют, проведав и распутав страшную тайну. Каждая ждет, что скажет другая, и каждая из них продолжает молчать, потому что громче наступившей тишины нет ничего в этой комнате. Не знаю, какая история последует далее, но меня занимают их разговоры. И приятно осознавать, что они не гонят ребенка в другую комнату, не поучают, что нехорошо и бессовестно так открыто слушать взрослые беседы.
Чай в фарфоровом чайничке с фиолетовым цветком на крышке остыл. Баба Тоня – везде и всюду главная по трапезе – решает сходить и долить кипятка. Но не успевает: происходит неожиданное и невероятное. Словно вызванное дурными рассказами. Или страшным ливнем за воротами. Или чем-то еще…
В гробу что-то шевелится и шуршит, и белая простыня начинает приподниматься. Образовавшееся под ней выпуклое и немаленького размера медленно двигается ниже, вдоль ног покойника, и, добравшись до середины, замирает…
Бабки с криками роняют из рук чайные чашки. Подскакивают, толкая и опрокидывая друг друга, как неуклюжие матрешки, что вот-вот упадут с полки. А потом, словно наперегонки, бросаются к выходу. Пробежав длинный узкий коридор дедушкиного дома, прячутся на кухне – в самой дальней комнате.
Я вся сжимаюсь в кресле, подтянув колени к подбородку и обняв их обеими руками. Чашка с остатками чая еще недолго крутится вокруг своей оси и дребезжит, а потом вдруг, достигнув краешка журнального столика, летит вниз. Чай растекается темным пятном на половице, осколки со звоном разлетаются в разные стороны. Свет в комнате мигает, словно предупреждая, что торопится и вот-вот наступит кромешная тьма, как в самых лютых историях. Я закрываю глаза, чтобы притвориться невидимкой.
На кухне притихли. Про меня они и не вспоминают. Верно, решили, что я уснула. Мои недолгие и напряженные раздумья прерывает донесшееся с кухни их перешептывание.
– Неужели и к Ивану в дом пожаловала?..
– Кто пожаловала?
– Кто-кто – ведьма!
– Наверное, следующего ищет.
– А вот нечего было упоминать злое: нечисть-то чует, где страх.
– А вдруг то душа тело покидает?
– Господи боже, у меня аж с сердцем плохо стало, аж в груди задавило.
– Да я сама чуть на тот свет не отошла.
– А сначала-то как: все тело парализовало – и с места не сдвинешься.
– Да не говори! Хотелось сразу выбежать, а ноги как свинцом налились. От пола не оторвать было.
– Вот-вот. Я если бы за крестиком не потянулась, в руке его не сжала, не двинулась бы с места.
– Да тише вы. Тише… Что же происходит-то?
– Вроде спокойно все. Никаких скрипов и шагов не слышно.
Я прислушиваюсь к их разговорам и понимаю, что с неизвестностью и опасностью осталась одна. Борясь со страхом, медленно открываю глаза: сначала один, закрываю, потом открываю оба. Вроде никого рядом нет. Никакая ведьма со мной не стоит. Но в гробу под простыней все еще кто-то сидит, возвышается округлым холмиком, пугает странными очертаниями.
Я закрываю глаза и сжимаю их ладонями, вместо темноты под плотно прикрытыми веками мне видятся плывущие красные пятна.
Я пытаюсь придумать, как мне так ловко вскочить с кресла и убежать к ним на кухню, чтобы
Сердце колотится так, что даже капли дикого дождя за окном намного тише этого стука. Дыхание становится сопением. Все тело предает меня, выдавая колотящийся внутри ужас. И чем дольше я думаю и жду, тем сильнее становится страх.
Все же открываю глаза. Обвожу комнату взглядом.
Ничего не изменилось: я и мертвый прадед, все так же спящий незыблемым сном в своем угловатом гробу. И зловещие очертания жуткого существа, скрывающегося под простыней. Медленно-медленно опустив босые ноги на гладкий крашеный пол, вцепившись руками в тонкие подлокотники, я приподнимаюсь. Аккуратно, чтобы ни кресло, ни половица не издали своего жалобного стона. И, не отводя глаз, я наблюдаю за гробом.
Только бы пол не заскрипел, иначе
А что, если не убегать? Что, если подойти и посмотреть? Вдруг дед Ваня ожил? Вдруг я еще смогу обнять его и сказать, что мне так жаль. И что когда мы навещали его в больнице и он был уже весь исхудалый и уставший, постанывал от боли, тогда, в мрачный последний день нашей встречи, мне безмерно хотелось ему все это сказать, а я не могла. Нагло, упрямо комок подступил к горлу, и пришлось молча сдерживать слезы. А плакать нельзя: плакать стыдно. Так баба говорит: «Будешь реветь – меня опозоришь, подведешь». И я не плакала. А если бы заплакала, то все бы сказала. И вдруг настал момент, когда я могу сказать. Пусть деда Ваня становится призраком или еще кем-то… Он же все равно меня услышит. Или нет?
Мысли вперемежку с диким страхом, пронизывающим тело, тонкими холодными иголочками путаются и расползаются по всему нутру, до кончиков пальцев. Шаг… еще один шаг…
– Тише! Слышите, половицы скрипят? – новая порция шипения доносится из кухни.
– Ой, божечки, кто-то ходит!