Мария Аксенова – Дитя леса (страница 4)
– Что делать-то нам?
И вот я стою уже у гроба, рядом. Разглядываю большое белоснежное родное лицо, лишившееся эмоций и знакомых теплых ужимок. Обвожу взглядом идеально выглаженный пиджак и белую простыню, под которой замерло
По мере приближения мистического комка мое дыхание становится все чаще и чаще, грудь поднимается и опускается все быстрее и быстрее. Вот-вот готовясь запищать что есть силы, резко набрав полные легкие воздуха, я каменею: из-под краешка простыни показывается пятнистая мохнатая, всклокоченная морда…
Пропавшая пару недель назад прадедова кошка измученно смотрит на меня, словно молит о помощи. Отдернув льняную ткань и обнаружив под ней пять крошечных мокрых котят, молча ворочающихся в ногах покойника, маленькая девочка, которая еще секунду назад стояла и смотрела в лицо своему страху, облаченному в маску неизвестности, выдыхает и потихоньку приходит в себя.
Котята еще слабые, хрупкие, как игрушечные. Шерсть их местами испачкана кровью. Глазки плотно закрыты, а лапочки медленно ворошат штанины дедушкиных брюк. Кошка тяжело и плавно дышит. Я беру ее на руки и пересаживаю на свое еще теплое кресло. Потом сгребаю пятерых пушистых новорожденных и несу их на кухню. Скрипучие половицы оповещают старушек о чьем-то приближении.
Испуганные голосят при виде меня, а потом выдыхают. После с облегчением и развеянным опасением посмеиваются над собой, удивляются, пересказывают кусок этой истории, изменяя и дополняя его новыми мистическими деталями. Еще недолго разговаривают, а затем отправляются спать.
Ночью, в полумраке уставших комнат, я пару раз встаю, чтобы пробраться на кухню и погладить котят, которым постелили у печки старое лоскутное одеяло с дырявым краем. Кошка при виде меня слегка тревожится, но ее усталость не дает повода для агрессии. А я так и засыпаю на полу у печки, обнимая и котят, и кошку, и замусоленное лоскутное одеяло.
Утром старые женщины рассказывают всей округе о прошедшей ночи. Откуда-то берутся и шаги на крыльце, и очертания плывущего по двору темного силуэта, и неожиданно распахнувшееся настежь окно, впустившее резкий ливень в комнату, – ужас прощальной ночи захлестнул дом и чуть не погубил нас. «И конечно, неспроста кошка окотилась прямо в гробу! Неспроста…» – качая головой, добавляют они.
Следуя за всеми в большой автобус, направляющийся на кладбище, я выхожу со двора. Ржавая пружина на калитке сжимается, издав мерзкий протяжный скрип, и деревянная дверца с размаху захлопывается за моей спиной. Я вздрагиваю и оглядываюсь. Вижу опустевшую мрачную веранду через деревянные дощечки низкого забора. Смотрю в незакрытое окошечко кухни, на котором от ветерка качается белая кружевная шторка. Деда, радостно выглядывающего и оживленно машущего мне вслед, больше нет. Солнечные блики падают на умытые дождем, ставшие мутными стекла, ложатся на крыльцо и на темные листья перешептывающейся с ветерком сирени.
Я вдруг понимаю, что последний раз за мной закрылись двери прадедушкиного дома.
Глава 2. Чероки Дальнего Востока
– Баба, а если бы поезд повез нас не назад, а вот прямо куда угодно, ты бы где загадала очутиться?
– Ну что ты пристаешь с дурными вопросами. Пошли уже быстрей…
– Ну куда бы ты хотела ехать, а? Ну скажи.
– Куда-куда, на Кудыкины горы… Иди скорее.
Уставшая баба тащит меня за руку через набитые людьми вагоны поезда. Пассажиры с измученными и угрюмыми лицами качаются в такт движению состава, смотрят на меня, друг на друга, в окно.
Я ненавижу поезда. Ненавижу, когда мы прячемся с бабой от кондуктора, переходя из одного вагона в другой, чтобы не платить за билет. Мои ноги сковывает дикий ужас, стоит только сделать шаг на подвижную переходную площадку, которая соединяет вагоны. Внизу, через массивный переходной фартук, я вижу, как стремительно мелькают под поездом трава, земля, камни и шпалы. Тело чугунного фартука качается, ежится, пытается уронить или скинуть меня прочь, прямо в зияющие щели своего металлического устройства.
Баба психует, одергивает мою руку, когда я отказываюсь идти, как упрямый теленок, упираясь ногами. Она кривит лицо и цедит сквозь зубы: «Ну пошли, чуть-чуть еще пройдем, и все, в том вагоне постоим, больше проверять не будут. Давай, Маша, иди, что ты за бестолочь такая, увидят же.
И видели. Порой проворная билетерша настигала нас неожиданно, и баба, следуя выученному тексту и плану, принимала неестественный вид растерянной и нарочито улыбчивой женщины, которая, ой, по рассеянности своей и в силу преклонного возраста забыла купить билет. А девочка в билете не нуждается – ей еще и пяти нет. Документы баба, как назло, дома оставила, а мой невысокий рост и «кожа да кости», по ее мнению, были верным подтверждением моего возраста. Жаль, что меня саму она не считала нужным предупредить, подготовить к предстоящей вагонной постановке, поэтому на деле роль была предоставлена одному актеру – и бабушка спорила, доказывала и ругала меня, поучая, что крайне неуместно влезать в разговоры старших, пререкаться с ней и напоминать так громко при посторонних, сколько мне на самом деле лет. И кто же меня, эдакую бестолочь, просил умничать.
– Да вы не слушайте, она маленькая, не понимает ничего, что с нее взять, дите. – Баба была плохой актрисой, как мне казалось. Она как-то не так говорила, как-то не так улыбалась в подобных ситуациях. И зачем было обманывать, что я еще маленькая? Я уже большая. И кондуктор, окинув нас с головы до ног нехорошим взглядом, все понимала и шла дальше. А иной раз и не понимала, и бабушка, расстроенная, нехотя доставала из сумки звенящую мелочь.
В такие моменты я видела, как тускнеет и катится вниз ее взгляд – взгляд, от которого внутри у меня начинало что-то ныть и появлялось странное чувство вины за все. Пышные сутулые бабины плечи будто опускались еще ниже, и сама она становилась маленькой, с меня ростом. Казалось, что в такие моменты она вспоминала про неподъемный и невидимый груз, который лежит на ее плечах и тянет все тело вниз. Губы истончались и сжимались. Лицо начинало утопать и укутываться кудрявыми волосами, похожими на облако сладкой ваты на голове, но черное, как шпалы под несущимся вагоном. Но в чем моя вина, я не понимала, я же не соврала – раз баба забыла, правильно, если я ее поправлю! Да и, что греха таить, мне так хотелось, чтобы все без исключения знали: мне не пять уже, а целых семь с половиной и скоро я пойду в школу! Я давно этого жду. И рюкзак мне баба сшила из старой дедовой куртки: большой, черный, с блестящей пряжкой от ее старых сапог.
Баба хорошо шила. У нее была красивая ножная швейная машинка. Ногой баба давила на широкую педаль-подставку, та толкала рычаг, который вращал большое колесо, на колесе имелся ремень, что передавал движение вверх, и машинка работала. Мне нравилось сидеть рядом и наблюдать за всем этим механизмом. Баба сама становилась большой подвижной горой. И я внимательно следила за тем, как размеренно и плавно в такой момент колышется и качается все ее пышное тело. И баба шила. А я смотрела. Когда-нибудь и я так сумею, а пока: «Не лезь, куда тебе, еще маленькая, сил не хватит, сломаешь что-нибудь, кто ремонтировать будет…»
Поезд останавливается, лязгает, скрипит, фыркает и умолкает: пора выходить. В нашем селе нет вокзала, и если вагоны протягиваются не близко к дороге, то малочисленным выходящим пассажирам приходится скатываться с насыпи из камней. Неосторожный может и кубарем свалиться. Поэтому баба крепко держит меня, и мы медленно спускаемся с горки, а потом поднимаемся на дорогу.
Идем долго. Сначала минуем деревянные дома, стоящие стройным рядком, потом – местный сельсовет и большой памятник. Дальше грех не срезать: за сельсоветом маячит разваленный кинотеатр, который давно растащили по кирпичику; основание и куски стен – все, что от него осталось. Зато мы можем пройти сквозь его разрушенные стены на другую улицу села и сэкономить время.
Дальше улочка сужается. Мы проходим пекарню. Аромат свежего хлеба бьет в ноздри – рот наполняется слюной, а в животе начинает урчать. Но хлеб мы не покупаем. Дома баба печет его сама, в прямоугольных чугунных формах в духовке. Она выстаивает сразу несколько больших ржаных булок, чтобы хватило надолго.
Баба была похожа на волшебницу или фею, воплощая в себе столько умений и хитростей. Ее утомленные работой руки не знали покоя и отдыха. Я любила ее. Она была доброй, и, несмотря на излишнюю ворчливость и наставления в мой адрес, я знала, что она хорошая. В те моменты, когда все у нас было мирно и ладно, я называла ее не баба, а бабочка, отчего она улыбалась. А потом начинала что-то вспоминать и приговаривать: «Вот Ритка сучка! Хоть бы когда конфетку девчонке прислала». Я молчала, потому что не знала, честно ли считать Ритку – мою маму – плохой только оттого, что она не присылает мне конфет. Но кроме конфет пункт о матери входил в бабин список моей подготовки к школе: научиться читать и писать; спросить у соседей, кто что готов отдать; купить остальное; запомнить: если кто спросит, надо отвечать, что мама оставила меня ради моего образования – наша томская школа получше, отучусь, и она сразу же меня заберет. Я не знала, почему жила с бабушкой, не ведала, когда наступит день назначенного приезда за мной. Надеялась, что скоро, когда я пойду в школу. А пока я живу с бабой, давно, целую жизнь, не подозревая, бывает ли по-другому, как-то иначе. Должно ли быть?