Марина Юденич – Доля ангелов (страница 26)
Рядом в таких же шезлонгах нежились, подставляя лица мягкому зимнему солнцу, десятка три женщин из разных уголков планеты. Одинаково лениво кутались в экзотические меха. На холеных пальцах одинаково поблескивали отменные камни. Самые что ни на есть отменные.
Они — как и я — не катались на горных лыжах и прибыли в Альпы, сопровождая мужей, любовников, детей, приверженных этому занятию.
Или сами по себе — за непревзойденным альпийским загаром, хрустальным воздухом здешних мест, покоем и умиротворением, которые более всего наполняют душу у морских берегов, под баюкающий шорох волн и у горных вершин в абсолютной, торжественной тишине безоблачного лазурного неба, прильнувшего к ослепительным снежным вершинам.
Еще — за приключениями, почти неизбежными на каждом курорте.
Мадлен была гречанкой по матери и француженкой по отцу. Настоящая парижанка — некрасивая, худая, жилистая, с длинным горбатым носом и большими глазами в обрамлении густых черных ресниц, — она была исполнена классической французской грации, тонкого шарма, окутанного флером хороших духов, слабого табака и порока.
Мы оказались в соседних шезлонгах, легко познакомились и заговорили о всякой разности, которую — случайно сойдясь — обсуждают посторонние люди: погоде, ценах, моде, незнакомых соседках по террасе, которые, надеюсь, нас не слышали, — Мадлен была бескомпромиссной и язвительной в оценках.
Обычный, ни к чему не обязывающий треп.
И так, беззаботно рассуждая на безобидные темы, она вдруг взяла меня за руку. Тонкие прохладные пальцы начали — вроде невзначай, неспешно — перебирать мои.
Первым желанием было — отдернуть руку.
Но я сдержалась, хотя почувствовала себя неважно. Тело стало чужим: деревянным. Напряженным, как в момент водружения на гинекологическое кресло.
Любопытство, однако, оказалось сильнее — я терпела.
Она между тем с ласковой небрежностью и снова вроде невзначай перевернула мою руку ладошкой вверх и слабо, в одно касание, провела кончиком острого ногтя по ладони.
Царап. И еще раз — царап.
Глубокие, темные — под сенью пушистых ресниц — глаза в тот момент прямо взглянули на меня: понятен ли условный жест?
Разумеется. Я знала его со школьной скамьи. Завладев под партой рукой девчонки, наши мальчики старательно возили пальцем по ее ладони, что означало: я тебя хочу.
Я медлила, но не отнимала руки — этого оказалось достаточно.
Мадлен отпустила мою ладонь.
— Знаешь, — говорит она слегка изменившимся, фальшивым голосом, — у меня скоро облупится нос. Пойдем отсюда.
— Пойдем, — вторю я и слышу себя со стороны. Мой голос так же фальшив, вдобавок — заметно подрагивает.
— Выпьем чего-нибудь?
— Выпьем, — соглашаюсь я.
И в смятении думаю: ко мне нельзя.
В любую минуту может явиться Антон.
Ситуация идиотская, ибо классическая — когда в диалоге непременно участвует мужчина — формула «Ко мне? К тебе?» напрашивается сама собой.
Мадлен, однако, мягко обходит этот риф: к ней можно, она здесь одна.
Ничего такого не сказано — но все предельно ясно из дежурно-вежливой фразы: она предлагает заглянуть в бар ее отеля.
Туда мы действительно заглядываем, и я немедленно заказываю двойной коньяк, потом еще один — и еще. До тех пор, пока горячее хмельное тепло не разливается по телу, а мысли в голове остаются исключительно лихие, бесшабашные.
Про то, что море по колено.
Она медленно пьет красное вино, большой бокал на тонкой ножке близко подносит к лицу. У самых глаз слабо плещется рубиновая жидкость, и взгляд будто растворяется в ней, вязкий, с рубиновыми искрами в глубокой, бесконечной темноте.
Вино допито.
И вряд ли я осилю еще одну порцию коньяка.
— Пойдем, — просто говорит Мадлен.
И я послушно следую за ней к лифту.
В номере она бережно помогает мне снять жакет и тут же обнимает, тесно прижимается неожиданно горячим, узким и гибким телом. Сухие губы, пахнущие вином и табаком, ищут мои. И находят — впиваются глубоким поцелуем.
Внутренне я снова сжимаюсь в комок — былые представления об однополой любви летят в тартарары. В них не было места любовной прелюдии, которую мое подсознание, похоже, намертво связало с присутствием мужчины.
И ничего не желало менять.
Еще она говорит. Тихо, слегка задыхаясь. О том, как прекрасно мое тело, хороши — волосы, мягки и податливы губы.
Мысленно я отстраняюсь еще дальше, тот же штамп глубоко пустил корни: эти слова — прерогатива мужчины.
Тело живет своей жизнью — знакомая истома ласково пеленает его, пока Мадлен быстро и ловко снимает с меня одежду и раздевается сама.
Рассудок отстраненно фиксирует ее маленькие отвислые груди, мелкие складки дряблой безжизненной кожи под мышками и в паху. И констатирует — ей хорошо за сорок, если не все пятьдесят.
Телу до этого нет никакого дела. Знакомая теплая волна медленно нарастает внутри, постепенно захлестывает его целиком и через пару минут обернется потоком раскаленной лавы, сметающим все на своем пути. На гребне настанет пик наслаждения, и мощный сладостный импульс сведет мышцы до боли, до короткой судороги в стопах.
Еще можно все прекратить — бесстрастно напоминает рассудок. И тут же возражает сам себе: нельзя. Физиология. Начав чихать, к примеру, разве сумеешь остановиться?
Так, существуя параллельно в двух ипостасях — рассудочной и телесной, — я обретаю опыт однополой любви.
Первый в жизни — он же последний.
Потому что, получив свое, тело умолкает в сладкой истоме. Рассудок — напротив — работает с предельной ясностью.
Но избирательная память воистину спасительница наша. Не обладай она целительным свойством стирать со временем малоприятные воспоминания, как ужились бы люди с собственным прошлым? В памяти моей навеки растворились подробности того, что было.
Остались — обрывки воспоминаний, как осколки разбитого зеркала, в котором отражаются картины чьей-то чужой жизни.
Я помню, к примеру, как, сидя на низком бархатном канапе, Мадлен натягивает тонкие черные чулки. Попутно замечаю — ноги у нее очень худые, с крупными коленками и длинными узкими ступнями. Она почти голая в маленьких трусиках и узком кружевном поясе с резинками. Но руки — в перчатках. Обычных кожаных перчатках, какие носят на улице.
«Зачем это?» — без особого удивления думаю я. Мысли в голове вообще какие-то блеклые. И тут же соображаю: чтобы не оставить затяжек на чулках-паутинках. Следом набегает другая мысль, ленивая, как морская волна в раскаленный, безветренный день: «Я бы никогда не сподобилась на такое»
И весь обрывок.
— Пообедаешь со мной?
На ней уже маленькое черное платье без рукавов, едва прикрывающее крупные — как у подростка — колени. Короткий норковый жакет в руках — парижанка, готовая к выходу.
Поздновато, правда, для обеда — смотрю на часы: без двадцати семь. Антон уже наверняка вернулся с гор. Но эта мысль такая же вялая, как прочие: я не тревожусь и ничуть не беспокоюсь о том, чем стану объяснять свое отсутствие.
Еще припоминаю, что французы обедают поздно.
Однако идти с ней обедать не хочу.
Маленький осколок памяти больше не отражает ничего.
Еще я помню: она негромко говорит, улыбаясь, и — совершенно мужским жестом — двумя пальцами касается моей щеки.
— Позвони, если захочешь увидеться. Я буду здесь еще неделю.
Жест очень короткий, едва уловимый.
Потому что мы уже в людном холле отеля.
И это все, что я помню о прощании с Мадлен.
Наш номер в «Suvretta»[5], слава Богу, пуст.
Антон вернулся с гор — по комнатам в беспорядке разбросаны лыжные штаны, куртка, свитер, тонкое теплое белье, носки. Но, видимо, немедленно завалился в бар или — не дождавшись меня — отправился обедать.
Очень кстати.
Закрываюсь в ванной и — вот еще один сюрприз подсознания! — немедленно залезаю под душ, хотя обычно предпочитаю ванну — уютную, душистую, пенную.