реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Ясинская – Русская фантастика – 2019. Том 1 (страница 74)

18

Комнатенка с тишиной. Банька с пауками. Ну да ладно. Если Аббату за каким-то дьяволом потребовалась инопланетянка, ради бога – и ради их разговорчивого Бога тоже. Мэй подозревала, что Храму требуется Великое Белое, только прямо просить его у сынов Неба религия не позволяет. Жречество идет сложным путем: подкупи меня титулом – и проси о чем хочешь. Не так уж и неправ господин Аббат: очередной груз Великого Белого – цена, которую лингвисты и религиоведы Земли заплатят не раздумывая.

Вторая теория Мэй гласила, что Аббат ставит лингвистический эксперимент с целью ответить на вопрос, способно ли инопланетное существо добиться того, чего добился (вернее, что вообразил) в свое время он сам. Третья теория упирала на фактор присутствия Мэй в Храме: судя по монашескому ажиотажу, она служила для монахов (и – особенно – монахинь) образцом для подражания. Послушайте, послушайте, она выучила священный язык! Если учесть, что другие народы планеты на этот подвиг не решались, оставив носителей омоомоо в полной культурной изоляции, моя фигура обязана вызывать у них особенные чувства. А потом древний хрен еще и проведет инициацию в Святая Святых. Я становлюсь местной опять-таки святой. Пиар, популяризация культа, всяческая суета.

Whatever. Мне главное – выучить язык. Грех упустить возможность…

– Я ничего не слышу, – упрямо повторила Мэй.

Глаза окружающих завертелись. Две монахини и четверо монахов воззрились друг на дружку сложным образом; Мэй поймала себя на том, что разглядывает аборигенов как скульптурную композицию. Шесть хамелеонов решили помолиться. Точнее, семь: в этом часу ей полагалось возносить хвалы Богу в группе, состав которой менялся непредсказуемым образом. Одну из монахинь Мэй никогда раньше не видела. Да какая разница?

Коллективная молитва на омоомоо – действо несказанной красоты. Эхо, отражающее сегодняшнее состояние духа монахов, передается от одного молящегося к другому, извивается, множится, распадается на фрактальные подобия себя, чтобы после очередной итерации слиться в единое целое – совершенно иное, вычурное, завораживающее. За полгода Мэй научилась участвовать в молитвах почти на равных. Благо никто не гневался, когда она давала петуха. Ей вежливо, даже доброжелательно указывали на ошибки – и упражнение вновь доказывало, что оно есть мать учения: Мэй одолела барьер в десять реплик. Теперь она участвовала на равных в средней сложности разговоре, правда не очень длинном. Но – лиха беда начало!

И все бы хорошо, если бы ее не уверяли по десять раз на дню, что тут и там, буквально только что – как, ты ничего не слышишь?.. Как можно не слышать Эхо Бога?

Они тут помешались на своем Боге, думала она. Ешь, молись, люби – но издеваться-то зачем? Я – ничего – не слышу!

Мэй честно скорчила задумчивую гримасу. Пошевелила для верности ушами (это она умела с детства). Вслушалась. Тишина. Никакого Бога.

Монахи вновь переглянулись – и перешли к следующей молитве.

Аббат с каждым днем становился все более хмур и неприветлив. По-видимому, что-то у него не клеится, размышляла Мэй. По-видимому, я не оправдываю ожиданий. А чего он хотел? Омоомоо для меня – чужой язык, навсегда. Может, абориген и в силах расслышать Эхо Первых Слов – после подготовки, аутотренинга и прочего; мало ли кому что почудится в звуках родного языка. Но для иностранки-инопланетянки омоомоо был и останется чем-то вроде математической формулы. Грамматика, синтаксис, все дела. Строительный материал. В конце концов, любой язык – лишь средство для передачи того, что хочет сказать «я».

Была ночь, и две луны скрылись за тучами, и Мэй уже засыпала, когда в дверь стукнулось что-то тяжелое. Мэй вскочила как была – она спала нагишом, земная еще привычка, а главное, климат позволяет. Спешно прикрылась простыней. В келью между тем вломились трое: Аббат и два монаха. Не монахини, отметила Мэй. И это сразу ее насторожило.

– Что ты слышишь? – почти заорал Аббат. (Он давно перешел на местный аналог «ты». Разгул вежливых форм местоимений и глаголов в Храме отнюдь не поощрялся, благодаря чему эхо здесь слышалось куда отчетливей.)

Так, пронеслось в голове Мэй. Так. Начинается мой персональный фильм ужасов. Соберись. Интонируй.

– Я слышу тишину.

Аббат посмотрел сразу на обоих монахов. Те хранили молчание.

– Кроме тишины! Что ты слышишь?

Отраженное эхо было пронзительным. Он угадал мой страх. Разумеется – от эха ничего не скроешь.

– Я ничего не слышу, – сказала Мэй твердо.

– Ты ничего не слышишь, – повторил Аббат, и эхо этой фразы в точности повторило интонацию Мэй, усилив ее до крайности. Неожиданно. Так тоже можно?..

После чего, загадочно:

– Ты громкая!

Монахи ринулись к Мэй, скрутили ее, запеленали в кокон простыни, понесли по храмовому лабиринту узкими коридорами и втолкнули Мэй – куда бы вы думали – в Святая Святых.

Святая Святых на поверку оказалась именно что комнатенкой, пованивающей застарелой прелью. Дверь за Мэй захлопнулась, с той стороны опустился засов. С этой – темно, зябко и страшно. И никакого Бога. Ну то есть вообще.

Мэй опустилась на шершавый деревянный пол, повсхлипывала, потом унялась. Надо было что-то делать. Только делать было совершенно нечего. Тьма – хоть глаза выколи. Безмолвие, как в гробу. К запаху она притерпелась, говорить было не с кем, плакать – незачем и, прямо скажем, без толку. Никакие посторонние звуки не долетали сюда категорически. Тишина одуряла. Мэй пыталась думать, но и думать не получалось. Вы пробовали думать в условиях, предназначеных для тотального отключения внутреннего монолога, не говоря – диалога? Попробуйте на досуге. Обычно люди начинают что-то вспоминать, но и вспоминать Мэй было, как назло, нечего. Тусклые пейзажи полузабытой родины, университет, лицо этого, как его, короче, жениха, ну бывшего (разом существительное и прилагательное) – все заволокло космической дымкой. Оставалась только эта планета. Только язык омоомоо. Только эхо.

Было тихо-тихо-тихо – как в гробу, как в танке, как в раю. Как после ядерного взрыва. Как в тот день, когда Он неслышно носился над водами.

Мэй пыталась уснуть, но сон не шел.

Шло что-то другое.

На самой границе слышимости.

Не биение сердца, не движение кишечных газов (тьфу, пошлячка). Нет; что-то еще. Какая-то вроде бы музыка. Или не музыка? Звон, очень далекий звон, но если вслушаться…

Я брежу, подумала Мэй. Я определенно брежу. Я сошла с ума. Я столько вслушивалась в это гадское эхо, что сама не заметила, как сбрендила. И готова теперь услышать его где угодно. Это игра подсознания, не более. Эхо подсознания. Проказы серых клеточек зоны Вернике.

Письмо Бога. Самому Себе. Господи, за что?

Звук шел изнутри – мелодия делалась переливчатее – звон нарастал. Мэй заметалась по Святая Святых, но было поздно. Слуховая галлюцинация никак не желала исчезать. Вот тебе твой омоомоо! Вот тебе твоя лингвистика!

Кулачки Мэй отчаянно забарабанили по двери. Она рыдала. И все равно – слышала.

– Выпустите меня! Пожалуйста! Откройте!..

Кто-то снял засов. Святая Святых озарилась светом фонаря. Фонарь держал лично Аббат; за его спиной сгрудились монахи. И монахини. Много. Наверное, весь Храм.

– Я ждал этого дня всю жизнь, – бормотал Аббат. – Боже, Ты пришел! Возвращение! Возвращение Твое, Боже! Боже!..

Мэй ничего не понимала, кроме того, что слышит эхо Аббата как никогда ясно – всякий звук его речи был словно подсвечен. Как если бы мощнейшие прожекторы били со дна словесного океана, озаряя пену на бешеных волнах. И эта подсветка, этот чистый светлый звук шел, как ни ужасно, изнутри нее самой.

– Я молился! – восклицал Аббат, по-старчески приседая. – Я просил! И вот Ты пришел ко мне! В чуждом облике! Под маской невежества! Но я сразу расслышал! Я сразу узнал Твое Эхо!..

Он упал, распластался перед изумленной Мэй и принялся умолять ее сделать то, что она любила больше всего на свете – и что ненавидела сейчас всеми фибрами души:

– Говори! Прошу! Говори!..

И Мэй закричала.

Владимир Венгловский

Песня Мангуста

Магия поделила гномов на сильных и слабых, но револьвер уравнял их шансы.

В револьвере оставалось четыре пули. Противников было гораздо больше – я насчитал как минимум шестерых: трое перекрыли путь к отступлению на станцию метрополитена, остальные прятались впереди, в сумраке тоннеля. Ближайшая лампа мигала, и ее вспышки мешали мне стрелять.

– Эй, Анри! Бежать некуда, дорого́й. Лучше бросай оружие.

Голос звучал прокуренным баритоном. Владелец такого голоса должен нравиться женщинам, если не знать, что его лицо изуродовано страшным шрамом. Я высунулся из укрытия и прокричал:

– Это ты, Корнуэл? А я думал, что подстрелил тебя еще в прошлый раз!

Раздался выстрел, и пуля выбила крошку из кирпича над моей головой. Я вжался в стену. Как же мешает мигающий свет! Мари говорила, что у меня красивые глаза, но пугающие. «Как у хищника, – улыбалась она. – О, мой Анри, смотри на меня еще». Я хорошо вижу и в темноте, и на свету, но не тогда, когда они сменяют друг друга так часто.

Кровь заливала рукав куртки. К-кудуху! Надо чем-то перевязать рану в плече. Пуля прошла навылет, вырвав кусок мяса.

– Долго еще ждать, Анри? – засмеялся Корнуэл. – Я видел пятна твоей крови, мой доблестный рыцарь, она красна, как и у всех, значит, врут, что тебя нельзя убить. Пришел твой конец, Анри. Знаешь, славные были деньки, когда мы вместе сражались. Плечом к плечу, как два героя. Только ты и я, Анри. Только ты и я. А теперь ты труп, Мангуст. Спой свою последнюю песенку, мой рыцарь, ту, что ты пел, когда мы были в осаде. Десятки крыс и двое храбрецов. Но теперь тебя некому спасти, мой дорогой.