Марина Важова – Любаха. Рассказы о Марусе. Сборник (страница 7)
Но утром всё было тихо, мама сидела за столом, а бабушка хлопотала возле неё: «Может, за кефиром сбегать?» А мама пила чай и подсчитывала, когда ей нужно выходить из дома, чтобы не опоздать на электричку. Бабушка то и дело принималась тихонько увещевать маму: «Зачем ты к ним ходишь? Ты ведь знаешь, что ей пить нельзя, она в психушке лежала, из петли вынимали. И как её Васька терпит? Давно бы ушёл к своему ребёнку, от этой-то ждать нечего».
Маруся понимала, что разговор идёт про тётю Элю. Бабушка её явно не любила, и каждый приезд мамы с хождением «в гости» вызывал у неё молчаливое порицание. Только на другой день, воспользовавшись маминым «недомоганием», она позволяла себе в очередной раз устроить тихий разнос тёте Эле. Марусе было обидно: тётя Эля с дядей Васей ей очень нравились, и никогда ничего плохого о них она не слышала – ведь всё же на одной лестнице жили. А главное – мама в такие минуты поругания молчала и не стремилась защитить свою подругу.
Саша
– Любка! Бологовская! К тебе пришли!
Вроде за окном кричат. Или у двери? Кто там мог прийти? Ленушку, что ли, с торфоразработок отпустили? А вдруг наши из эвакуации приехали!
– Уже иду!
Вот куда идти, толком не поймёт. Совсем дурная стала от лежания. Из окна видна красная стена фабрики, там Зинка с Тоней за неё всю работу делают, чтобы Дмитрия Кондратьича не подвести. Им Любаху навещать некогда, норму на троих гонят до самой ночи, а ещё и домой добраться надо…
– Ну, где ты там застряла?! Смотри, проворонишь своё счастье!
Да идёт она, идёт, вот только ватник наденет да обуется, не идти же в носках. И что ещё за счастье такое? Доппаёк, что ли, выдали? Тогда спешить надо, а то и отъесть могут. Не нарочно, а машинально, Любка сама так не раз делала. Вроде держит, сохраняет, а как отдавать – куска и не хватает. Такой морок нападает, как в бессознаньи: вроде и видит всё, и речь понимает, и говорит даже, а во рту уже зубы что-то перемалывают, раз – и проглотила.
Вот и приёмный покой. Громко сказано, всего лишь пристройка: дощатые сени, изнутри фанерой обшиты для тепла. Да какое там тепло от фанеры! Буржуйка пока топится – ещё ничего, но стоит погасить – холод собачий уже через полчаса.
Сегодня что-то печка не топлена. И никого не видно. Дверь, что ли, открыть? Господи, да что ж такое – лето на улице! А она – ватник, калоши… Память вовсе отшибло. И улица не та, нет ни фабрики, ни сеней дощатых. Так она же дома, на Шкиперке, вот и сквер, весь в грядках, народ копошится, сажают что-то.
– Вы Люба? – мужчина в морской форме, из ворот только вышел. Значит, он во дворе кричал, звал её. Совсем незнакомый, а её откуда-то знает.
– Ну я, а вы кто?
Стыдно-то как, ватник и калоши – это она спросонья напялила. Ей приснился фабричный стационар, где Любаха неделю пролежала в конце зимы. Сейчас время такое: только что деталь в тиски закрепила, тампон в полироль макнула – и вдруг лежишь под верстаком, пыль довоенную нюхаешь. Потом с силами соберёшься, вылезешь потихоньку – и за работу.
– Я с поручением к вам от Элеоноры. Меня Александром зовут, можно Сашей.
От какой ещё Элеоноры? Так это ж Элька, подруга самая-самая! Как в эвакуацию в августе 41-го уехала с мамой Ниной Георгиевной и тётей Адой, так ни духу, ни слуху. Ни письмишка не написала. Любка думала, что померли они все. А что, всякое могло случиться. Многие до места не доезжали, по дороге умирали: кто от бомбёжек прямо в вагонах, а дети от поносов – антисанитария в дороге, особенно ближе к югу. Оказывается, живы!
– А где она? Не приехала ещё?
Конечно, не приехала, иначе бы уже здесь была. Квартира их на четвёртом этаже так и стоит заколоченная.
– Нет, но скоро приедет. У них тётя Ада умерла этой зимой, а Элеонора с мамой домой возвращаются. Просили квартиру их подготовить, уборку там сделать. Я вам помогу, можете мной распоряжаться, – Саша чётким движением приподнял левую руку, взглянул на часы, – до восемнадцати ноль-ноль.
– Но у меня нет ключа от квартиры.
– Вот ключ, мне его Нина Георгиевна дала и к вам велела обратиться, сказала, что вы квартиру знаете хорошо и поможете с уборкой.
Да, квартиру Любаха знает как свою. С детства прятались по шкафам. Не то чтобы подслушивали старших, а ждали, когда их хватятся. Очень интересны были нелепые предположения, куда они могли подеваться: то в цирк поехали – это они-то, мелюзга, одни якобы в цирк отправились! – или по квартирам ходят, телеграммы разносят – как будто кто им телеграммы доверит! Правда впоследствии, когда они уже в школе учились, Любка стала догадываться, что взрослые всё про их фокусы знали и просто подыгрывали им, «искренне» удивляясь внезапному выкатыванию пропавших девчонок из дверок шкафа.
А ещё Любка знает про один «секрет», который они с Элькой перед её отъездом сделали. Во дворе, под липой, выкопали ямку среди корней и опустили в неё картонную коробочку от серёжек, подаренных Эльке на день рождения. На атласную подушечку пристроили свои богатства: вставили на место в прорези дарёные серёжки – их брать с собой мама не разрешила, – а Любка положила рядом старинную «золотую» пуговицу, которую нашла на улице очень давно, ещё до мамкиной смерти. Сверху прикрыли кусочком стекла и засыпали землёй. Договорились, как только Элька вернётся из эвакуации, «секрет» вместе открыть. И клятву дали: если выживут, никогда больше не разлучаться и не ссориться…
А в квартире пыли-то, пыли, всё серое от пыли. Стёкла почти что уцелели под бумажками крест-накрест, только в кухне осколки на полу, а в окне – небо, всё в кудряшках облаков, и разрушенный дом напротив. Вот Александр воды принёс, сейчас порядок наводить будем.
– А вы кто им будете, Красницким? Ну, Эльке с мамой?
– Да никто покамест. Познакомились в театре оперы и балета, эвакуированном в Пермь. Но надеюсь, что в скором будущем…
Ах вот они как жили, пока Любка с голоду пухла… По театрам ходили, небось конфеты ели в антракте. С офицерами знакомились, которые теперь полы готовы мыть. И ведь ни одного письма! А теперь, видите ли, приезжают, им чистую квартирку подавай! Любаха и свою-то не убирает. Для кого убирать, никто дома, считай, и не живёт. Да и сил едва хватает, чтобы работать и на дорогу. А они, значит, жили себе припеваючи, про Любаху забыли, решили, что она умерла, как сотни тысяч умерли…
– Я, пожалуй, пойду, мне отдохнуть надо, чтобы до работы дойти.
И уж к двери направилась, да только Александр удержал.
– Никуда я вас не отпущу, и помогать мне не надо, я сам всё сделаю, только подсказывать будете. А пока мой вещмешок разберите, в нём для вас гостинец от Нины Георгиевны. Чаю бы горячего я с вами вместе попил. И вообще, давайте на ты перейдём, к чему эти старорежимные выканья.
– Это можно. Только кипятку надо согреть, пойду к себе, печурку затоплю.
Вот это богатство! Три буханки хлеба, консервы – шесть банок – конфет целый кулёк и пачка махорки! А ещё небольшие пакетики: крупы разные, сахарный песок, чай, разноцветные обмылки.
– Нина Георгиевна даёт уроки музыки детям первого секретаря Пермского горкома партии. И ещё по хозяйству помогает, так что накопила всяких остатков. А хлеб и махорка – от меня.
Зря о них плохо думала, помнили о ней, крохами копили, чтоб посылочку передать. Александр, хоть и старшина второй статьи, так проворно всю квартиру убрал, как простой матрос.
– Так, значит, ты Элькин жених?
– Пока что нет. У неё другие поклонники, а я редко там бываю, успевает забыть. Как говорится – с глаз долой, из сердца вон.
– Ну, что ж, жди своего часа… А про какое счастье ты мне кричал? Которое я могу проворонить. Про посылку эту, что ли?
– Ничего я не кричал. В дверь стучал, было дело. Только никто не откликнулся, я во двор пошёл на их окна посмотреть, целы ли. Уже хотел уходить, а тут ты навстречу.
– А как же меня узнал?
– Так я фото у Эли видел, где вы вместе сняты.
Мог бы не узнать! Теперь она лет на десять старше выглядит, зубы повыпадали, кожа серая, пергаментная, ногти обломаны. Да ещё в ватнике среди лета.