Марина Супрун – В звуках Лунной сонаты (страница 1)
Марина Супрун
В звуках Лунной сонаты
Был холодный, ноябрьский день. Моросил дождь, превращавший улицы в мокрые зеркала. По скользкой мостовой торопливо шагал худой паренек лет шестнадцати. Его тонкое осеннее пальто, явно не предназначенное для такой погоды, промокло насквозь и липло к плечам. Старые кроссовки, давно прохудившиеся, с каждым шагом хлюпали водой – громко, настолько, будто кричали о его бедности всей улице.
Мальчик брел на окраину города – туда, где они с матерью ютились в крохотной комнатенке общежития. Их жизнь была беспросветной, как ноябрьские сумерки. Мать сгибалась за станком на заводе штамповщицей, а в выходные и праздники – мыла горы ресторанной посуды. Туда ее зазывала сестра, спасая от голода:
– Приходи, когда банкеты – хоть объешься объедками.
Те редкие дни, когда мать мыла посуду, становились для них праздником.
Она пробиралась между поварами и официантами, пряча в складках фартука то, что другие считали объедками: на Новый год – толстую палку копченой колбасы, блестящую от жира, и банку икры с оторванной этикеткой.
К восьмому марта – ломтик лосося, пахнущий лимоном и укропом, и половину фирменного торта, будто кто-то свыше сжалился и оставил им ровно столько, чтобы вспомнить вкус счастья.
Они ели молча, медленно, растягивая эти моменты. На несколько дней в их комнате пахло богатством, а в желудке переставало сосать от голода.
Его звали Николай.
Обычный десятиклассник днем – по вечерам он становился одержимым музыкантом. В музыкальной школе его называли вундеркиндом фортепианного класса, но сам он мечтал о большем – стать не просто пианистом, а творцом. В тетрадях между задачками по алгебре теснились нотные знаки – это были его первые, еще робкие сочинения.
Их дом хранил чудо – потрепанный черный рояль. Мать выцарапала эту победу у судьбы: два месяца она ходила к старику на блошиный рынок как на исповедь, принося скудные суммы.
– Подождите еще неделю, – шептала она, разглядывая треснувший лак инструмента, будто видела в нем спасение сына. В последний день, когда не хватило трети цены, старик махнул рукой:
– Забирайте, видно, вам он нужнее.
Рояль фальшивил на верхних октавах, но для Николая это был самый совершенный инструмент в мире. Когда его пальцы касались клавиш, комната в общежитии превращалась в концертный зал.
Николай видел это.
Видел, как мать опускала глаза, когда старик ковырял грязными ногтями ее потрепанные купюры. Как ее пальцы дрожали, отсчитывая последние деньги, а в голосе звенела фальшивая бодрость:
– Вот еще немного, скоро соберем всю сумму!
Стыд жег его изнутри. Он был почти взрослым, но не мог защитить даже ее гордость.
Поэтому после уроков он бежал не к роялю, а в тот самый ресторан – играть марши для пьяных свадеб и юбилеев. Те же повара, что бросали матери объедки, теперь шлепали его по плечу:
– Эй, вундеркинд, сыграй что-нибудь веселенькое!
Они выживали. Но иногда, когда Николай видел, как мать гладит рояль (ее руки все еще пахли моющим средством), он понимал – это не просто выживание. Это была война за мечту, и рояль – их единственный трофей.
Школа стала для Николая ежедневным адом.
Три фигуры неизменно преследовали его: Митька Исаев с хищной ухмылкой, Костя Бобров, чьи кулаки работали как молоты, и Максим Иванов – холодный стратег этой травли. Они были небожителями школьного пантеона – в кроссовках за ползарплаты матери, с телефонами последней модели, которые менялись у них чаще, чем тетради.
Тот день запомнился особенно. Когда его тетради с нотами – целый месяц работы над сонатой – полетели в ноябрьскую лужу, Николай увидел, как чернила расплываются, словно кровь из порезанной вены.
А его телефон… старый «кирпичик», который мать чинила уже третий раз, платя за ремонт цену двухдневного голода. Митька специально бросал его на пол, наслаждаясь звуком трескающегося пластика – для него это была игра, для Николая – еще один гвоздь в гроб его достоинства.
Этот день стал последней каплей.
Когда его грубо толкнули в ледяную лужу, а лицо ударилось о мутную воду, Николай на мгновение замер – не от боли, а от звука. Смех. Особенно звонко, особенно ярко выделялся среди прочих ее смех – Вики Смирновой.
Он поднимался, чувствуя, как грязная вода стекает по шее, как тетради с нотами превращаются в бесформенную массу. Но все это меркло перед одним: она стояла рядом с Митькой, ее пальцы вцепились в его рукав, а глаза сияли тем самым презрительным весельем.
Он любил ее с седьмого класса.
Любил ее тихо, как можно любить солнце – зная, что оно никогда не согреет тебя по-настоящему. Она знала об этом, конечно. Иногда даже улыбалась ему на переменах – но так, словно бросала кость бездомной собаке.
А теперь она уходила, прижавшись к Митьке, оставляя за собой шлейф духов, которые Николай узнал бы из тысячи.
В тот момент он ненавидел все: свою потрепанную куртку, которая никогда не будет пахнуть дорогим парфюмом, как у них. Свой старый телефон, который даже не мог сделать фото, чтобы сохранить ее улыбку. Свои руки, которые умели создавать музыку, но не могли защитить даже его.
Но больше всего он ненавидел то, что все еще любил ее.
Наконец он добрался до дома.
Перед ним вырисовывалось их общежитие – покосившееся, как пьяный старик, двухэтажное здание с осыпавшейся штукатуркой и кривыми рамами.
Внутри пахло сыростью и дешевым хлором. Длинный коридор, когда-то зеленый, теперь напоминал проказу – краска облупилась, обнажая гнойные пятна плесени.
С потолка сочилась вода, пробивая себе путь сквозь бетон. Соседские тазики стояли в строгом порядке, как солдаты на посту. Кап-кап-кап – этот звук отсчитывал секунды их жизни.
Лестница на второй этаж скрипела под ногами жильцов, оставляя на ладонях ржавую пыль. Каждый шаг отдавался эхом в пустых коридорах, словно дом вздыхал, принимая их обратно.
Они с мамой жили на первом этаже. Их комната была последней.
Как финальная точка в этом коридоре упадка. Когда Николай подходил к двери, скрип половиц разбудил их вечную соседку – дверь рядом резко распахнулась, выпустив волну перегара и чего-то кислого.
В проеме возникла тень женщины: грязно-серый халат, когда-то белый, теперь – как ее жизнь, выцветший и засаленный.
Жесткие блондинистые волосы торчали в стороны, словно проволока, – ежик, который никого не боится.
За ее спиной грохотали бутылки, кто-то хрипло матерился. Местный «салон» уже начал вечернее заседание.
Тетка всплыла в дверном проеме, как речной демон, подперев руки в бока – ее халат распахнулся, обнажая желтоватую майку с пятнами.
– О-о-о, явился не запылился! – ее голос взрезал тишину коридора. – Достали вы с мамашей! Опять ночами грохочете!
Николай медленно повернулся, натянув на лицо кривую ухмылку – щит сарказма, за которым прятался гнев.
– Что опять мешало, тетя Клава? – спросил он сладким голосом, намеренно растягивая слова.
– Пианина твоя, стервец! – она трясла кулаком, и от нее несло перегаром с нотками вчерашней селедки. – Долбишь, как дятел! Я в КСК напишу, чтоб вас мамкой вашей выперли!
Николай притворно вздохнул, играя в терпеливого учителя:
– Во-первых, не «пианина», а пианино. Во-вторых, у меня рояль. А в-третьих…– он прищурился, – ваши пьяные концерты всю ночь орали «Цыганочку». Может, лучше закусывать научитесь?
Не дав ей опомниться, он нырнул в дверь, захлопнув ее прямо перед ее раскрасневшимся лицом.
– Я тебя добьюсь, падла! Вылетите к чертовой матери! Я всех подниму!
Ее крики долбили стену, но Николай уже не слушал.
Мамы не было – она была на заводе. Николай швырнул промокшее пальто на гвоздь у двери – их «прихожая» состояла из этого ржавого крюка.
Комната дышала бедностью: хлипкий столик, который служил и обеденным столом и письменным. Две скрипучие раскладушки, аккуратно сложенные у батареи. Его и мамы. Шкаф с трещиной на зеркале, как их надломленная жизнь. На подоконнике – три алых герани и две фиалки.
Но главное – рояль. Он занимал четверть комнаты, выглядел нелепо среди этой нищеты – черный, массивный, с потертой позолотой.
Холодильник скрипнул, открываясь, как старая рана. Внутри лежало: четвертушка картофельного пирога вчерашнего, уже заветренного. Два вареных яйца, сиротливо прижавшиеся друг к другу. Два карамельных «подарка» в потрепанных фантиках – «Веселые мишки» – самые дешевые, которые мать купила в ларьке у завода.
Сверху – записка. Мамин корявый почерк выводил:
«Коль, приду поздно. Это твой обед. На ужин – сходи к тете Нине (я звонила). Не упрямься. Постараюсь «организовать» тебе завтрак из столовки. Прости. Целую. Мама.»
Николай бережно сложил записку вдвое и спрятал в карман джинс – туда, где всегда лежали его самые ценные вещи: ключ от комнаты и билет на школьный концерт.
Поставив тарелку на шаткий столик, он шаркнул к электрическому чайнику. Их «водопровод» состоял из трех пятилитровых бутылей, выстроившихся у стены как безмолвные стражи.
Воду приходилось запасать ночью, когда коридор пустел: днем там оккупировали «гости» тетки Клавы – синие от похмелья, злые от жажды. Они расползались по полу, как гигантские слизни, пуская едкий дым прямо в лицо. А если Коля осмеливался пройти – могли подставить ногу, швырнуть окурок или просто ударить для смеха.
Чайник зашипел, разрывая тишину. Николай прикрыл глаза, представляя, как горячий пар смывает с него всю эту грязь – школьные унижения, вонь коридора, язвительные слова тети Клавы…